"Я советую вам остерегаться всех дел, требующих нового платья, а не нового человека...
Если вам предстоит какое-то дело, постарайтесь совершить его в старой одежде...".
ГЕНРИ ТОРО
ПЕРВОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Толчком к написанию этой повести послужила встреча с человеком такой по-детски чистой души, что люди, по обыкновению, определяли его фразой "не от мира сего".
Странное определение. Да бог с ним.
Общение с этим милым и наивным сердцем привело меня к выводу, что если бы мир состоял из таких людей, то это был бы счастливейший из миров.
Как сделать, чтобы люди стали лучше? Этот вечный вопрос остаётся открытым.
Благие намерения утопистов, моралистов и художников не подвигали человечество к общественной гармонии. Материалистическая наука отыскала корень зла в социальном устройстве.
Но оглянемся вокруг себя. Большинству людей надо много снеди и скарба. В этом нет беды. Беда в том, что достаток и нравственность не сообщающиеся сосуды. Голова наполняется благими мыслями, а метафорическое сердце добрыми чувствами, когда пустеет кошелёк. И наоборот.
Общение с этой чистой душой направило меня к той не новой идее, что прежде всего, не оставляя наивных усилий улучшить окружающих, необходимо заняться улучшением самого себя, насколько возможно усмирить генную предзаданность и видовые инстинкты.
В одиночку невозможно усовершенствовать мироустройство, но для усовершенствования собственной головы и сердца вовсе не нужны ни партии, ни полки.
А ведь не из вне, а именно оттуда исходит, например, радость, что моя дочь, хотя и работает простым почтальоном, но она честный и добрый человек. Там же, в этих органах, зарождается глупое недовольство из-за нехватки маслины в солянке или непоступление плутоватого оболтуса в театральную студию.
Сакраментальный вопрос - как улучшить людей - имеет один ответ: уповая на социальные перемены в сторону справедливости и достатка, каждому в первую очередь необходимо улучшить себя, сокращая до минимума тот вечный зазор между "знаю, как жить нравственно" и "как поступаю". Как это сделать - знает всякий нормальный человек. Ведь если вы - хотя бы и справедливо выпороли ребёнка, не помогли тому, кому могли помочь, ответили на обман обманом, то очень скоро приходит ощущение стыда за дурной поступок.
И хотя большинство людей найдёт способ заглушить стыд опереттой, вином или даже ссылкой на общественную необходимость - в душе остаются осадки.
Стыд минуты не проходит, но переходит в стыд жизни.
Редко кто хочет жить с постоянным ощущением зубной боли.
А стыд - физическая боль. Дурной поступок хочется забыть, однако, это лучший способ помнить.
Люди не равны весом тел, массами мышц, умом и дарованиями, но гены сопереживания, сострадания, наивности и добра заложены в клетках каждого, если эти клетки здоровы и не отягощены вином...
Мой милый друг Серафим Иванович работал в деревне пастухом, но это был культурнейший и нравственно высочайший человек, так как основы культуры и нравственности содержатся не в знаниях, месте в обществе и воспитанности, а в органическом уважении и терпимости к ближним.
Его светлой памяти посвящаю я это скромное сочинение.
1967г.
ПРЕДИСЛОВИЕ ВТОРОЕ
Что ни день, то дата, юбилей.
Если бы люди помнили, когда они в первый раз обманули, слукавили, выпили стопку, зарезали кролика - юбилеев было бы ещё больше. Но человеку свойственно помнить хорошее. Я тоже, хотя и в одиночестве, отметил весёлый юбилей - десятилетие написания "Странной повести". Есть банальная словесная конструкция: "мне бы ещё одну жизнь, я бы прожил её также, как предыдущую".
Глупая, бездумная байка. Любому - и мне в том числе такое бы чудо - переиначил бы всякий день жизни.
И повесть сегодня я написал бы по-другому. Впрочем, ни один издатель не мешал и не мешает мне это сделать. И всё же я ничего не менял. Десять лет пролежала моя рукопись в синем портфеле, и я лишь регулярно снимал с него влажной тряпкой пыль, из которой (если бы её собрать) можно скатать не одну пару валенок...
Дерево можно обратить в гору щепы, ради создания одной спички. Спичкой можно спалить тайгу, можно поковырять в зубах. Данная книга - спичка, и всякий волен распорядиться ею по-своему...
Перечитав нынче повесть, я убедился, что ничего странного, замысловатого или того хуже - новаторского в ней не содержится. Особенно я всегда боялся этого новаторского ярлыка. Что за новатор? Откуда вылез? С луны свалился? В колбе взращён новым Петруччи?
Нет, писать ли, петь ли таким манером, чтоб до тебя никто так не писал, не пел - невозможно, как невозможно жить жизнью отличной от предков. Отыскать возможно лишь потерянное, а не то, чего не было.
Я этих новаторов видывал. Сойдутся витийствовать до хрипоты, всякий своё болото хвалит, а что получится: начнут с тайны стиля, а кончат мордобоем...
Конечно, любое постижение вещи предполагает некоторую подготовленность мышления. Не каждый конюх сходу поймёт специальную теорию относительности. Отчего же он должен пребывать в телячьем восторге от непростого холста или романа. Они не менее сложны, чем СТО.
Нынче книги, оказывается, любят поголовно все. Статиста послушаешь, так по его мудрёным выкладкам любой гражданин в сутки по сборнику средней тяжести проглатывает. Статистика - вещь великая. Например, дядя Вася в день литр водки потребляет, а дядя Лёва - в рот не берёт, даже на весёлых поминках. А в среднем - выходит, они алкоголики, так как выпивают по пол-литра в день. Так и книгочеи.
А если спросить в ныне модном интервью иного заслуженного артиллериста или не менее заслуженного боксёра - что любит один, помимо баллистики, а другой, кроме узаконенного мордобития - каждый ответит "люблю книги". Ведь это всё равно, что сказать "люблю блондинок". И книги и блондинки - разные.
За что мне любить вот этот бумажный кирпич, всё достоинство которого в том, что листы его сделаны из простой, а не наждачной бумаги? Я бы этого создателя "кирпича" к суду привлёк. И судил не по хоккейным законам, где дают две минуты штрафа за то, что надо бы наказать двумя годами строгой изоляции.
Не исключено, что моё мнение предвзято. Я сроду относился с опаской к тонким женщинам и толстым книгам. Наверно, везде есть и исключения. На пляже, например, не грех обнажиться до известных пределов, однако, позавчера я видел там мужика, лежащего на знойном песке в бостоновом костюме...
Недавно один не очень быстрый литератор заметил, что человеку надо немного книг - штук двести. Многовато! Разумней обойтись десятью. И если эти десять - настоящие произведения искусства, их хватит читать и перечитывать всю жизнь, открывая всякий раз, при всяком новом прочтении, в книге книгу.
Я лично, с тех пор как научился читать медленно (а ведь есть шарлатаны, ратующие за скорочтение), обхожусь тремя книгами. И подобно тому, как моряки дальнего плавания после всякого продолжительного рейса обнаруживают в собственной жене, казалось бы, изученной до последней тайной родинки, всё новые и новые достоинства и открытия - я, поплавав в мире пустых поделок, возвращался к своим трём книгам, находя в них новые чудеса.
Я и пишу, как читаю. Водить по бумаге карандашом или пером ради достатка и славы, то есть писать торопливо и нечестно - вред великий и для сильных дарований. И поскольку я себя к таковым не причисляю, а для удовлетворения живота и честолюбия мне надобно не более чем это просит здоровое естество - я сочиняю медленно и без оглядки на цензора.
Тут нет оговорки - именно сочиняю. Разве написанное людьми не есть плод вымысла. Если же мне укажут на так называемые документальные произведения, основанные на документах, протоколах, циркулярах - то в них вымысла ещё больше, чем в беллетристике.
Мне скоро пятьдесят ударит, а я никуда не тороплюсь и собираюсь состарить не одну настольную лампу.
В отличие от ремесла, в искусстве нет сдельщины. Чем выше художник, тем большая разница между продукцией и оплатой. А вернее - недоплатой. Куда спешить? Я не борзая, не газетчик, не референт. А заработать сыну на пальтишко, дочке на платьице или незваному гостю на бутылочку вина, я умею и не литературным трудом.
Да и то - стыдно сказать - разве труд писать картину или сочинять стихи? Это наш великий классик, переутомившись от эпопеи, отдыхал за сапожной лапой или крестьянской сохой. Я же, устав от сохи и дратвы, всегда отдыхал под неярким светом настольной лампы.
Плоха ли, хороша ли моя повесть - я её никому не решился ещё показать. Во-первых, все знакомые всегда чем-то заняты более достойным, чем чтением неопубликованной прозы. Во-вторых, если какой-нибудь сверхволевой интеллект, отказавшись от попойки или бильярда, осилил бы моё сочинение, то всегда указал бы мне на башмак сорок второго размера, хотя мне впору сороковой. В-третьих, мне всегда было лень отпечатать на машинке лишний экземпляр, а поскольку он у меня единственный, нет уверенности, что торопливый рецензент не завернёт в страничку рукописи селёдку или употребит лист для более простого дела.
А я люблю свою книгу, как третьего ребёнка.
"Неужели нет у вас друга, чтоб прочёл рукопись внимательно, дал честную, объективную оценку, поругал, похвалил, и при этом не потерял ни листа в сортире?", - спросит наивный молодожён. "Нет", - отвечу я. Друзьями Бог не сподобил. Приятелей - было полгорода, а может и больше. Но верно говорят - если хочешь потерять приятеля, дай ему взаймы денег. Именно следуя этой сентенции, я избавился от них, понеся, правда, значительные убытки.
Однако я не премину дать взаймы последнюю сумму всякому, кто ещё не забыл моего адреса.
Ещё скажу: за большинство напечатанных вещей мне стыдновато. Вроде бы роль поглупей актёра.
Перечитав же теперь повесть, я обнаружил в ней тьму недостатков, но стыда не ощутил.
В пору, когда она писалась, мне думалось - не многовато ли в ней гротеска, гипербол, сильных преувеличений.
За прошедшее десятилетие я увидел, что всё созданное фантазией - существует на самом деле, и каким-то непостижимым образом было мной предвосхищено.
Будущий читатель, если ему удастся познакомиться с истинной историей моего времени, заметит, что в нашем рассказе нет ни одного явления, случая, сцены, фразы, которые являлись бы фантазией. Конечно, кроме дотошных любителей архивной пыли, большинству смертных не удастся сверить факты книги с фактами истории. В таком случае - поверьте мне на слово. Данная повесть сама по себе есть Хроника определённого отрезка времени.
1976г.
ГЛАВА 1
Командное первенство мира по воровскому делу началось с парада. Неся жёлтый штандарт с изображением "фомича" на женском бюстгальтере, открывали парад прошлогодние чемпионы: эфиопские "жулики-моргуны".
Мужскую группу парада завершали четыре шведских "щипача-крысятника", только что вернувшихся из гастролей по Гонолулу и Канарским островам, а сразу же за ними двигались аргентинские клептоманки, сиамские "вафельщицы-однодневки", датские "пристяжные воровайки", персидские "таскухи-локшовки", ирландские "лярвы-шептухи" и мадридские "утренние плутовки".
Трубы и дудки звучали над стадионом далёкой столицы одного из штатов Нового света, а в городе Мамбурге, расположенном на совершенно противоположном боку земного шара - настолько противоположном, что если бы в стадион этой столицы воткнуть супергигантскую шпагу, то её кончик вылез бы, как некий шпиль, как раз на центральной площади славного города Мамбурга, где в то же самое время происходили невероятнейшие события.
Однако не будем спешить. Мы ещё вернёмся к рассказу об этом первенстве. Сначала опишем Мамбург тех времён, когда его ничего не потрясало.
ГЛАВА 2
Жизнь в этом городе, отмеченном кружком лишь на секретных и узковедомственных картах мелкого масштаба, была тишайшей.
Спокойствие было столь же характерно для него, как землетрясение для Шурдынска или наводнение для Нижнефекальска. Походка, движения и мысли горожан отличались медлительностью удивительной. В Мамбурге - тишайшем месте нашей суетной, катастрофически ускоряющей свой ритм планете - неторопливо ели, мылись в бане, любили и даже старели.
Служащие мамбурских судов и не ведали, что существуют на свете уголовные дела и основным занятием тихих учреждений были бракоразводные процессы, тянувшиеся так долго и так обстоятельно, что неизбежно кончались примирением супругов.
Молодые стряпчие и седые магистры права единственной юридической консультации города, за неимением клиентуры, с утра до вечера чинили карандаши, перечитывали речи Эберзона и Собакина, составляли театральные чайнворды и задумчиво писали мемуары.
Работники пожарного дела, для которых возникновение пожара являлось таким же невероятным фактом, как шествие по городу ихтиозавра, изнывая от полнейшего безделья, разыгрывали турниры по стоклеточным шашкам со стражниками ратуши и тачали сапоги из пожарных шлангов.
В городе существовало некое учреждение, настолько секретное, что никто толком и не знал в чём же его секрет. Ровно в десять часов утра многочисленные сотрудники этого тайного предприятия безмолвно усаживались за рабочие столы и сосредоточенно углублялись в толстые подшивки прошлогодних газет и научных ежегодников столетней давности. Нельзя сказать, что никто из них не хотел работать. Наоборот, как все нормальные люди, они тайно горели желанием что-нибудь производить, но что - оставалось для всех непостижимой загадкой. В каждый полдень отделы обходил глава этого учреждения, человек необычайно сильного интеллекта, и сотрудники ждали каждый раз, что он скажет нечто очень важное и секретное. Но он, не проронив ни звука, глубокомысленно удалялся в кабинет.
Было в городе два издательства: художественное и научное. Художественное издательство, за двадцать лет своего славного существования, ничего не издало, кроме небольшого проспекта с названием: "Нашему издательству двадцать лет".
Итогом многолетней работы научного издательства явилась стихотворная брошюра некоего Мандуса Рубашкина: "Как пользоваться туалетной бумагой". Надо заметить, что никто в городе туалетной бумаги в глаза не видывал, и в виду отсутствия оной, брошюра пользовалась большим спросом.
О, славный, благочестивый Мамбург, презирающий шум, суету и спешку. Когда прогресс техники, в образе трамваев, троллейбусов и двигателей внутреннего сгорания, коснулся города, мэр его, прославившийся тем, что просил в своём завещании положить его в гроб не на спину, как всех людей, а на живот, издал замечательный указ, по которому всем видам наземного транспорта запрещалось двигаться быстрее пешеходов.
Даже гнать и пить самогон умели в Мамбурге тихо, "по чёрному", и хотя редкий житель не имел самогонного аппарата, все же самогоноварение не было типичным явлением славного города.
Даже ветры, приближаясь к Мамбургу, как-то затихали, а грозовые облака переставали громыхать, метать молнии и, окропляя тихим дождичком ветхие постройки, смиренно проплывали над городом.
За последние полсотни лет дважды в Мамбурге было нарушено равновесие и тишина.
Впервые это произошло восемнадцать лет назад, когда поливная машина раздавила голубя сизой масти на Бульваре Святой Берты. Такой пустяк остался бы незамеченным в любом населённом пункте земного шара, но в Мамбурге он поднял настоящий переполох.
Местная газета "Благочестивый католик" в течение нескольких недель пестрела заголовками: "Гуманизм и прогресс техники", "Эволюция хамства", "Голубь и лихач" и т. д.
Известный в своё время далеко за пределами Мамбурга поэт Антон Педотти опубликовал в нескольких номерах газет оду "Сизый турман", у водителя поливной машины навсегда отняли права и отлучили от церкви. Монашеский Орден любителей природы провёл месячник охраны пернатых. Начальник автобазы отделался строгим выговором, так как имел второй разряд по настольному теннису.
Прошло несколько месяцев и в городе воцарилось спокойствие.
В Центральном парке культуры и отдыха известный доминист Еремей Кабанис давал сеанс одновременной игры на двадцати девяти столах. В "Благочестивом католике" возобновилась викторина: "Знаешь ли ты Апокалипсис", с главным призом - волосами праведника Фавла. Продолжились работы по строительству новой бани с парилкой и грязевым водоёмом. Заработала хлебопекарня, родильный дом и конский завод. И снова - событие: на улице им. Первого апреля в четыре часа утра, в бакалейном отделе продуктовой лавки взорвался огнетушитель, осколки которого порвали вымпел "Лучшая лавка города" и сбили шляпу с каноника Савостия, неведомо почему сидевшего ночью на табурете с молодой уборщицей.
Вскоре следствие установило, что огнетушитель был наполнен брагой и взорвался по причине сильного перегрева. На сей раз, хотя начальник пожарной части имел первый разряд по стоклеточным шашкам, он был уволен с должности. Несколько дней испуганные горожане избегали посещения магазинов, питаясь старыми запасами, пока вышеупомянутый мэр не издал указ - уничтожить все огнетушители в городе.
Прошло время. Пришла тишина. Медленно потекли года. И вдруг этот оазис спокойствия стал свидетелем необычайных, необъяснимых происшествий.
В одно прекрасное и совершенно безоблачное утро по городу пронеслась машина. Обалдевшие жители, привыкшие к скоростям катафалков, не успели разглядеть ни её номера, ни цвета, ни марки. Машина же, не обращая внимания на светофоры, свистки и уличные знаки, мчалась в сторону аэродрома. На проспекте Небесного Зачатия она задела бампером дилижанс с новобрачными и сбила с ног четырёх капуцинов, идущих к заутрене.
Через некоторое время, когда несколько стражников, подталкивая в зады алебардами, вели группу молодых ботаников на пункт добровольной сдачи крови, та же сумасшедшая машина сбила самого молодого донора и умчалась, не притормозив.
Уже одного этого было бы достаточно для возбуждения Мамбурга. Однако дальнейшие события оказались ещё более загадочными.
В 11 часов 37 минут диктор местного вещания прервал чтение папской энциклики и гадким тенором запел популярный романс "У толстушки Фахи столовались монахи...".
В 12 часов 10 минут у входа в гончарную гильдию какой-то горожанин влез на афишную тумбу и провозгласил себя кардиналом Пипсом. Скинув брезентовую робу, он произнёс страстную речь, призывая стереть с лица земли Нижнюю Идрисовку. Собралась толпа. Оратора стащили с тумбы и переместили в каземат ратуши, где выяснилось, что новоявленный кардинал никто иной, как бухгалтер мыловаренного завода Феоктист Меерзон.
В то же самое время на набережной Бренного канала, маляр второго разряда Серобабин, производивший окраску пивного ларя, начертил на мостовой нецензурное слово и нечто, напоминающее "кривую Ридберга".
Всех виновников этих нелепых историй пробовал допросить старший сыщик города Кронид Папатачч, но тщетно. Диктор радио молчал, обводя помещение нехорошим, тупым взглядом и всё время порывался затянуть вышеуказанный романс. Он не узнавал ни жену, ни тёщу, вызванных для опознания, а председателю кассы взаимопомощи пригрозил кулаком, когда тот попросил погасить задолженность за шесть месяцев.
Бухгалтер мыловаренного завода в сильнейшем возбуждении продолжал настаивать, что он кардинал Пипс и призывал к истреблению Нижней Идрисовки...
Лишь маляр второго разряда вскоре пришёл в себя. Он разрыдался, утирая грязными кулаками слёзы, и сказал, что ничего не помнит, после того, как к нему подошёл человек в соломенной шляпе с портфелем в руке.
И, наконец, вечером того же дня произошло очередное чудо.
В самый разгар циркового выступления известного иллюзиониста Лазаря Кунца, когда он собирался бросить в кипящий котёл пожилого униформиста и несколько карликов, на середину манежа вышел человек в соломенной шляпе с портфелем в руке, поднял руку и все зрители - в том числе и Лазарь Кунц - моментально уснули крепчайшим сном.
Город был парализован. В столицу летели депеши.
ГЛАВА 2(а)
Большинство людей живёт уныло и нервно.
Поглощённые некоей идеей, скажем, написанием необычайно важного доклада или отчёта, каким-то новаторским усовершенствованием в механизме шпиндельного станка, продвижением по службе - эти люди вовсе не замечают ни весенней капели, ни радуги в небе, не наслаждаются съедаемым обедом - так что иного спроси - не помнит что ел. Они машинально пьют молоко или пиво, глядят в телевизор, а думают о ссоре на службе, собирают грибы, но думают не о грибах, а о нежелательном приезде тёщи из деревни, безрадостно начинают день, не замечают событий души, что-то делают - чаще всего, чего не хотят - и вечером, ложась в свою постель (чего тоже не ценят), не почитают за великое чудо неповторимо прожитый день.
И все торопятся. Вроде и день не рабочий, а всё бегом: бегом в магазин, бегом в гости, бегом из кинозала, когда картина лишь движется к концу, бегом пьют, едят, любят так, что, познакомившись в понедельник, галопом изведав всё тайное и запретное, они к субботе смертельно надоедают друг дружке.
О, нет! Иван Александрович Торк не спешил, не бежал, не гнал время. Просмотрев, например, картину, он долго не покидал зал и сидел в глубочайшей задумчивости, из которой его выводил обычно лишь администратор. И уж коли чистил Иван Александрович кастрюлю, то делал это так обстоятельно, так сосредоточенно, что не мог при этом слушать радио или думать о чём-нибудь другом, кроме кастрюли.
В молодости, работая каменщиком, он никаких рекордов не ставил, считая, что, как в спорте, если и будешь неделю-другую мир удивлять рекордами, то очень скоро уже не на пьедестале почёта тебя увидят, а на больничной койке. "Работать надо ровно, - говаривал он. - А если каменщик за день построит дом, для возведения которого необходим год, то я бы судом присудил поселить этого рекордиста в доме его кладки...".
Рассказывают, как поздним вечером к одному сельскому обывателю постучали в окно и спросили: "Хозяин, дрова нужны?" - "Нет, не нужны", - ответил полусонный, потревоженный с постели, хозяин. И когда утром вышел он во двор, то увидел, что дрова его увезли.
Мне кажется, в дачной байке вор был литератором, ценившим бережное отношение к слову.
Иван Александрович Торк в подобном случае, конечно же, не спеша полюбопытствовал: что за дрова, каких пород, из каких лесных массивов доставлены? Впрочем, если бы и увели у него таким образом берёзовый штабель, он бы нисколько не расстроился, а наоборот - развеселился, поднёс бы к ноздре щепоть родезийского табака, раз девять кряду чихнул, а после, взяв в почтовом ящике свежую газету, полчаса просидел в клозете.
Он обладал даром, а можно сказать - искусством - всякую минуту сознавать себя в этом мире, всякое дело делать с огромным удовольствием. Пробудившись утром, он не вскакивал как ужаленный, не хватался тотчас за гантели или за полотенце, не мчался в трусиках на кухню, торопливо выпить кружку огуречного рассола или проглотить холодную котлету. Нет! Открыв глаза, Иван Александрович долго лежал, созерцая потолок, или узор на обоях, или портрет покойной жены, сладко вспоминая странное, но всегда приятное сновидение, представляя всевозможные удовольствия нового дня, который, как мы увидим вскоре, всегда состоял из одних удовольствий у этого великого жизнелюбца.
Затем медленно, смачно потягиваясь, он вставал, улыбаясь подходил к окну и, какая бы на дворе не стояла погода, произносил: "Чудесное утро!".
Улыбка не сходила с его лица, когда затем он умывался, громко фыркая, прихлопывая себя по щекам, волосатой груди и животу, приговаривая вслух: "Какая благодать, не вода, а мёд с квасом" или что-нибудь в этом роде.
Иван Александрович даже прозаически обыденное, естественно, ничего не значущее для других людей дело, делал не вдруг, не с наскоку, а как бы предвкушал его. И если на столе его журчала, скажем, яичница из двух яиц или в тарелке с рисовой кашей таяло золотистое масло, то он, сев за стол, не сразу хватался за ложку, а некоторое время сидел, созерцая, любуясь приготовленным завтраком, нарочно оттягивая или растягивая удовольствие. А приступив наконец к трапезе, долго держал на вилке или ложке всякий кусок, глотая слюну, причмокивая, возбуждая обоняние, и уж отправив что-либо за щёку - пережёвывал тщательно и капитально, с блаженной улыбкой, словно это была не яичница, не каша с маслом, а нечто изысканнейшее: копчёный сиг или омуль. И конечно, ни о чём не думал, как только о еде. Иван Александрович всякую пищу и питьё не просто потреблял, как большинство чем-то очень занятых людей, а дегустировал. Он как бы всё в жизни дегустировал с наслаждением, со смаком, неторопливо.
Выходя на улицу за пивом или бутылочкой портвейна, даже если по зонту барабанил дождь или град, вдыхал воздух полной грудью и мысленно твердил: "Господи, какая благодать!". А если уж на улице сверкало солнце и трещали воробьи, то описать его восторги под силу не всякому.
Тут уж он двигался в каком-то неземном озарении, улыбаясь всем прохожим и беспрестанно шепча слова умиления и благодарности так, что прохожим казалось: этот человек узнал только что какую-то наисчастливейшую новость.
И уж, конечно, не пил Иван Александрович пиво у ларя, второпях дуя на пену, слушая матерщину мужиков и грубые крики продавщицы. Избави бог, и бутылку вина, как говорится, "раздавить" с кем-нибудь и где-нибудь, прячась и таясь, как это делают иные за углом или даже в общественном туалете.
Он приносил бидон домой, наливал напиток в бокал и, держа его в вытянутой руке, долго смотрел на просвет, наблюдая, как гаснет с лёгким шипением кружево пены, как радужно искрится она, и воздушные пузырьки скользят вверх за янтарным стеклом. "Лепота, сплошная лепота", - приговаривал он шёпотом, решившись наконец пригубить пивка или глоток вина, которое иные люди пьют почему-то кисло морщась, словно бы через силу, как горькое лекарство.
Затем открывал рот, и ласково, как бы с некоторым сочувствием глядя на кильку, медленно приближал её, и лишь коснувшись губ, закрывал глаза, ни о чём не думая, кроме кильки.
Слегка охмелев, Иван Александрович начинал сладко вспоминать о чём-нибудь приятном или же, наоборот, мечтать о будущей поездке на дачу, прогулке по парку или надбавке к пенсии, не торопя, впрочем, события и время, так как любая минута его жизни была счастливой, и он сознавал это счастье.
"Как хорошо", - произносил вслух Иван Александрович, ложась затем на диван и беря с полки какой-нибудь однотомник, наслаждаясь всяким незначительным абзацем и вскоре засыпая...
Надо отметить, что почитать Иван Александрович любил, особенно после обеда, пребывая в блаженном состоянии. Однако отдавал предпочтение современной ему литературе. Классику, положим, предыдущего века, он не уважал - её и читать затруднительно, и не то чтобы в сон потянет, а вовсе не уснёшь, и всякие мысли в голову полезут.
Может возникнуть вполне уместный вопрос: неужели Иван Александрович никогда не огорчался, не ведал грусти, не впадал в хандру, не гневался в этой жизни, где всегда было, есть и будет множество причин: и грустить, и гневаться? Наконец, неужели у него никогда ничего не болело, и не знал он недомоганий телесных?
В том-то и секрет, что всякие две вещи имеют обратную связь. Такова диалектика. И если в здоровом теле - здоровый дух, то, обладая здоровым духом, человек долго, порой до глубокой старости сохраняет и тело в крепости.
Иван Александрович в жизни ничем не хворал, кроме свинки и коклюша в раннем детстве, и это, конечно, оттого, что в жизни и не расстраивался. Да, собственно, отчего расстраиваться? Есть ли для этого серьёзные и разумные причины? Нет их. Умирают родные и близкие - так ведь кто же не смертен и что ж огорчительного в такой неизбежности? Иван Александрович и тут испытывал даже удовлетворение, что вот ведь умерла, скажем, жена не на виселице, не в огне костра, а опочила безо всяких мучений на своей койке. Он не только не плакал, не рыдал, не стонал, как делают иные на кладбище, но стоял спокойно, бодро, сдерживая не слёзы, а улыбку оттого, что улыбаться над могилой родной жены вроде бы и неприлично.
А если случалось, например, война, наводнение или землетрясение - что происходило, к счастью, крайне редко - Иван Александрович опять не терял весёлости, разумно рассуждая, что если он примется рыдать и огорчаться, то это никакого влияния не окажет на ход войны или иного катаклизма.
Однако это все беды крупные, чуть ли не глобальные, а жизнь наша более полна мелких неприятностей, которые этот великий весельчак не только принимал как должное, но, наоборот, превращал любую неприятность в радость и благо.
Предположим, получил он по выходе на пенсию однокомнатную квартиру с совмещённым санузлом. Вероятно, мало кого обрадует такое странное совмещение. В науке даже существует термин "парадокс совмещённого санузла", когда, например, зять моется в ванной, а тёще припёрло по естественной надобности, в чём я лично не вижу никакого подвоха. Но в семье возникает скандал, доходит почти до рукоприкладства. Тёща орёт: "Вылезай скорей!", зять - нарочно не вылезает. А ведь ни тот, ни другой не виноваты ни в чём, и что самое интересное - не виноват и архитектор. Никто не виноват.
Но Иван Александрович полюбил и эту строительную нелепость, этот архитектурный ляпсус, обратив его в величайшее благо и достоинство, и всегда, сидя в ванной, с наслаждением смотрел на унитаз, и наоборот. Он даже хвастался всем знакомым совмещённым санузлом, искренне жалея людей, имеющих хотя бы жидкую перегородку между этими противоположными объектами.
Или, например, смотрит Иван Александрович телевизионный репортаж или интервью, да такое скучное, такое неправдоподобное, что иной правдоискатель плюнет с досадой, а то и вовсе выключит телевизор. А Иван Александрович весь телевизор не выключит, вырубит лишь звук и начнёт хохотать, как малый ребёнок, дивясь произведённому эффекту, при котором человек на экране рот разевает, а о чём говорит - неведомо. А это поистине несравнимое наслаждение - одним малым движением пальца вырубить звук, вмиг отнимая от какого-нибудь лектора или доктора его великое искусство говорить ни о чём, глядя в шпаргалку. По мне такой деятель, читающий по бумажке - есть всегда деятель с выключенным звуком, и я разделяю удовольствие Ивана Александровича Торка - лишить малым движением пустомелю главного его орудия - дара пустопорожней речи.
Кстати, это действительно дар божий. Всякий человек может проговорить по бумажке в течение нескольких часов. Но выстроить свою речь так, чтобы при этом ничего не сказать - дар настолько редкостный, что, видимо, не зря он ценился во все времена и при всех общественных устройствах.
И когда потом диктор объявлял: "Вы слушали такого-то имярек канонника, пастора или ксендза", Иван Александрович Торк, сладко улыбаясь, отмечал: "Какая самоуверенность с вашей стороны полагать, что мы слушали...".
Редко, конечно, но случалось и ему ехать в трамвае или автобусе в "часы пик". Не стоит и говорить, как это малоприятно и даже опасно: ругань, толчея, локти, тычки вбок и спину, кто-то в давке потерял ботинок, кому-то оторвали хлястик или карман.... А Иван Александрович тихонько притулится к какой-нибудь удобной женщине, и не то чтобы возмущается или страдает, но лицо его выражает неподдельное удовольствие и приговаривает он про себя, ощущая тепло женской спины: "Как хорошо, этак ехал бы и ехал, хоть до смежной Галактики".
Однажды, стоя в очереди за конской колбасой, Иван Александрович, приблизившись уже к прилавку, усомнился в свежести этой колбасы, за что совершенно резонно продавщица во всеуслышание назвала его "дураком". Многие читатели уже потирают руки: мол, уж тут-то должен не выдержать Иван Александрович, оскорбиться, ответить продавщице той же монетой, попросить жалобную книгу.... Увы! Ошибаетесь! Он лишь как-то торжественно просиял, выпятив грудь, привстал на цыпочки, и гордо окинул очередь, словно народный артист перед узнавшим его народом.
Он жил в новом районе близ аэродрома, и над самым домом его, над самой крышей то и дело пролетали самолёты, да так низко, да с таким рёвом, что весь жидкий дом содрогался, вибрировал, а в сервантах жителей звенели фужеры и стопки.
"Вот ведь головотяпство, борются с шумами, запрещают сигналы автомашин, громкие радиолы, а тут днём и ночью над всем микрорайоном грохот и треск", - ворчали горожане, многие из которых, благодаря этому грому рукотворному, доходили до нервных расстройств и инфарктов.
Иван Александрович воспринимал этот кошмар, как благо, и когда начинал приближаться, нарастать гул самолёта и дом колотило мелкой дрожью, радостно подходил к серванту и с детским любопытством слушал, как позванивают две единственные рюмочки, которые он специально приставил друг к другу для усиления тона.
Ну, а ночью, если уж спал Иван Александрович, то тут не проснулся бы он, заведи этот реактивный двигатель хотя бы рядом с его диваном. "Сплю я так крепко, - говаривал он, - что приставь во сне к моему уху тромбон и дунь что есть мочи - я даже и не вздрогну".
Жители иных районов негодуют и власти клянут, если на неделю электричество отключат, или в морозы батареи парового отопления не топят, или полгода воды горячей нет. А Иван Александрович ликует, что вода холодная течёт из крана, что хлеб не подорожал, курить не запретили на улицах.
А уж если вовсе всё запретят и отключат, то он и тут не падёт духом и найдёт утешение, что не наступило Великое оледенение, всемирный мор, извержение вулкана, и вообще не пришёл конец света.
Словом, если люди во все времена наивно ждали от будущего перемен к лучшему, наш мудрец всякий день благодарил судьбу, что хуже не стало.
Повторяю - Иван Александрович - редчайший экземпляр человеческой породы и, несмотря на то, что мне доставило бы огромное удовольствие (хотя я никогда не писал в состоянии уныния или хандры, а если таковые меня частенько одолевали, не брался за авторучку) сделать этот образ чуть ли не центральным, главенствующим, я всё же намеренно совершу некий фокус, и феноменальный Иван Александрович теперь встретится нам лишь в конце рассказа, почти на последней его странице.
И, плюнув на палец (или на последнюю страницу), иной читатель может сказать: " А зачем он вообще нужен этот Иван Александрович? Не даёт ли право - его ничем не связанное появление в начале и конце, заключить, что автор просто-напросто не владеет азами композиционного построения вещи? Согласен.
Однако должен сразу же предупредить, что я писатель - как бы это выразиться помягче - странный. В повествовании моём будут встречаться совершенно разные по стилю и содержанию части, неведомо где и когда живущие персонажи, изображённые то карикатурно, кукольно, то весьма реалистически; будут соседствовать сермяжный быт и странная фантастика; микроскоп и телескоп; отчего, впрочем, и назвал я своё сочинение "Странной повестью".
ГЛАВА 2 (б)
В купе скорого поезда ехали трое: профессор Лануэль Синдау и двое молодых супругов. Профессор возвращался с симпозиума психологов, молодая чета - ездила в отпуск к родителям. Муж работал крановщиком, и на руке у него был выколот якорь. Жена работала буфетчицей, и в ушах у неё матово поблескивали агатовые клипсы.
Вечерело. Равномерно постукивали колёса. За окном медленно плыл закатный горизонт.
Профессор с карандашом в руке просматривал свою журнальную статью о кибернетической энцефалографии, и хотя глаза его бежали по строчкам, но внимание раздваивалось, а вернее расстраивалось. То останавливали его сокращения и вольные редакторские толкования, то всплывали в памяти слова человека, с которым он спорил на симпозиуме и, кажется, проиграл спор, то отвлекали разговоры попутчиков.
А попутчики были увлечены весёлым делом: склонясь над газетой, они проверяли лотерейные билеты. Билетов было много - пачка толщиной в колоду карт. Колоду муж держал в руке, называя номер и серию, а жена водила пальцем по столбикам таблицы.
Им не везло. Из сорока пяти билетов лишь три оказалось счастливых, да и то, какое счастье - два выигрыша по рублю и один - электробритва. Оставалось ещё пять карт и, проверяя одну из них, жена вскрикнула:
- Машина!
- Врёшь!
Муж навалился на столик так, что надорвал газету и дрожащие пальцы уткнулись в заветную цифру - номер сошелся. Тогда четыре горящих зрачка воткнулись в серию. У него на лбу выступил пот, а у жены, на замершем лице, заалели пятна. Неужели есть на земле лотерейное счастье? Есть. Но в скорый поезд оно не село. Не захотело или не сумело достать билет. Или просто было необходимей другим людям.
Не сошёлся один единственный знак: вместо волшебных пятидесяти трёх на билете значилось пятьдесят четыре.
Конечно, такое случается редко. Может быть, вообще не случается. Во всяком случае, Лануэль Синдау на это роковое несовпадение не обратил внимание. Он услышал голос своего противника:
- Пока я руковожу институтом, вы беспрекословно будете подчиняться нашей идее.
- Я не против беспрекословного подчинения, - возразил Синдау. - Я против, чтобы оно было бездумным. Я за сознательную веру, за осознанную, и нутром утверждённую позицию. Я против бездумного "ура", которое при случае легко может обернуться элементарной изменой идеи...
А молодожёны сникли. На них больно было смотреть. Он ещё крепился и делал вид, что самое важное для него сейчас развязать галстук. Но она откровенно закрыла лицо ладонями, и что происходило за ними - поймут те, у кого для лёгкого обладания легковой машиной не совпадает всего одна цифра.
Но через полчаса они пили чай.
- Вот ведь не подфартило как, папаша. Всего один знак, - привлекая невозмутимого попутчика к событию, сказал муж.
- Да, да, бывает, - машинально согласился Синдау, не поднимая седой головы. В статье было напечатано "трансцендентальная трансгрессия" вместо - "биотрансгрессия". Био - съедено. Абракадабра. Старик Сикорский - ватная голова...
- Чайку, папаша.
- Чайку? - Синдау снял очки, - лучше бы минеральной водички. Он полез в портфель, но вынул из него не бутылку с водой, а фотоаппарат. Отстегнул кнопки, что-то покрутил в нём и через несколько минут в купе вошёл проводник с минеральной водой и стаканом на подносе.
- Спасибо.
- Словно мысли ваши читает, - удивился муж, намазывая булку маслом. - Случайно, не в наши края едете?
- Я еду в Мамбург.
- Что за город. Впервые слышу?
- Есть такой. Я живу, правда, в пригороде.
- Секретный, значит?
Минеральная вода шипела в стакане, взмывали кверху мельчайшие серебряные пузырьки. Синдау посмотрел в окно. Уже в вышине неба, там, где торжественно густела синева, появились первые звёзды. А между синевой и красным заревом горизонта держалась светлая выцветшая полоса.
- Был такой художник, - словно самому себе сказал Синдау, - писал он только небо, рассветы и закаты. Облака на его картинах имели самые причудливые формы. То они напоминали азиата с луком, то крылатого демона, то женское лицо.... Вон какой багровый барс разлёгся над лесом.
- Вы, папаша, кто будете по специальности?
- Учёный.
- А по какой же части, если не секрет?
- Как вам сказать, друг мой. Хочу, чтобы человек стал сильнее, добрее, чтоб познал самое удивительное, что создала природа - самого себя. Чтоб ваша милая супруга не огорчалась, - Синдау улыбнулся, - от лотерейных пустяков.
Жена же, прихлёбывая чай, безучастливо смотрела в окно. Ей чем-то не нравился этот спокойный, всезнающий старик из непонятного ей мира, старик с худощавым одухотворённым лицом и глазами глубочайшей голубизны.
- Ничего себе пустяк. Машина не пустяк. Мечта жизни для многих, - пояснил муж. - Вы большие, наверно, деньги получаете?
- Большие.
- Ну, а сколько примерно?
- Тысячу.
- В месяц?
- Иногда за одну ночь.
- Ничего себе! Тогда для вас машина пустяк. Мы вдвоём столько не заколачиваем.
На жену и это сообщение не повлияло. Она всё ещё кляла себя, что лотерейные билеты брала не подряд.
- А имеете какие-нибудь труды учёные или, например, открытия?
- Я изобрёл гипнопан.
- Что-то мудрёное. Мы люди простые, по-научному не понимаем.
- Это просто. - Синдау большим и указательным пальцем протёр глаза. Ему вспомнилась фраза противника: "Вы слишком слабы и чувствительны для руководства людьми". - "Да, да, слишком слаб и чувствителен", - подумал Синдау и вспомнил, как давным-давно он в пылу ударил дочку, а через несколько минут, не находя себе место, почуял, что ударил себя и пошёл просить прощения у пятигодовалого человечка.
- Это просто, - повторил он. - Я создал такой аппарат, при помощи которого могу внушать людям разные мысли, могу заставить их совершать разные поступки.
- Гипнотизёр, значит?
- Не совсем так. Гипнотизёр влияет звучащим словом. Мне достаточно подумать и нажать кнопку вот этой штуки, которую вы, безусловно, приняли за фотоаппарат.
- Смеётесь, папаша. Мы люди хотя и неучёные, но правду от сказки отличить можем.
- Вероятно, - устало улыбнулся Синдау и почувствовал тупую головную боль. Будто кто-то сильно сжимал пальцами височные артерии. В последнее время с ним случалось это всё чаще и чаще...
Небо совсем загустело. Багровый барс обмяк, голова его покорно склонилась к лапам. Барс был смертельно ранен.
- Ежели вы не шуткуете, так сотворите, как говорится, чудо, - не без издёвки попросил муж. Жена демонстративно вытащила из-под себя газету и вновь стала сверять цифры.
- Чудо? Попросим проводника принести что-нибудь от головной боли, - сказал Синдау, беря в руки аппарат.
Муж с интересом и недоверием смотрел то на профессора, то на его аппарат, то на дверь, и когда она открылась и показалась фигура проводника, он разинул рот и стал крутить на палец колечко рыжего чуба.
- Только цитрамон и тройчатка. Может, полегчает, - участливо заметил проводник, кладя таблетки на стол.
- Чудеса! - протянул изумлённый муж, когда проводник исчез. - Вы что ж, значит, всё можете?
- Нет, дорогой мой, далеко не всё. Заставить вас рассказать об искривлённом пространстве или принципе голографии - я, к сожалению, не в силах.
- А, к примеру, можете, чтоб кассирша в гастрономе взяла и отслюнила вам денег, ну, сколько попросите?
- Могу, - усмехнулся Синдау. - "Трамвай в древней Греции. Лазер - жрецу. А ему вот - гипнопан. Страшная штука...".
- Значит, миллионером можете стать, - не унимался муж.
- Могу.
- Вот это кино. Слышишь, - он потянул за рукав жену, - рассказать кому на работе - не поверят. Фантастика. С таким талантом, папаша, и работать не надо.
- Отстань ты. Над тобой смеются, а ты уши развесил, - сердито отрезала она и, бросив газету, вышла из купе.
- Вот дура серая, - снисходительно кинул муж ей вслед.
- Не нужно ругаться, не стоит. - Синдау дважды нажал кнопку своего аппарата и опустил его в портфель.
- Так вы уж, папаша, ещё что-нибудь сотворите, а?
- Я уже сотворил. Ваша жена навсегда забудет о сегодняшней лотерейной беде. А мне скоро выходить.
Небо совсем потемнело. Багровый барс потерял и форму и свой багровый цвет, и превратился в узкую ядовитую полосу над чёрным лесом. Звёзды мерцали вовсю. Неожиданно раздался жалобный и протяжный скрип тормозов. Поезд начал замедлять скорость и, наконец, остановился.
- Что за станция, - удивился муж и вышел. Жена его, высунувшись из двери вагона, поглядывала то вперёд, то назад. Из окон торчали головы пассажиров, размышлявших, что бы значила остановка поезда прямо в чистом поле. Недоумевали проводники, недоумевали машинисты.
- Не по графику, видимо, шли. Торопились, - заметил кто-то в пижаме.
- Могли просто тише ехать, - прикинул проводник.
- Может, рельс повреждён?
- Загадка.
Но остановка и недоумения вскоре прошли. Над полем разнёсся протяжный, низкий гудок, и состав, нехотя набирая скорость, двинулся вперёд.
Муж с женой молча вернулись в купе. Оно было пусто. Странный попутчик исчез вместе с вещами. Она бросила тревожный взгляд на свои чемоданы и сумочку: всё было на месте. Газета валялась на полу. Зелёная лампа светилась на столике. Муж вышел и спросил проводника:
- Папаша, что за город такой - Мамбург?
- Как вы сказали?
- Мамбург.
- Сколько работаю, не слыхивал, - ответил проводник, подозрительно глядя на пассажира.