ПРИГЛАШЕНИЕ В САТАНИХУ
  
  
   Меня будит тикающая тишина, пахнет теплыми печными кирпичами, золой, избяным старым деревом. Некоторое время лежу, лениво пытаясь разобраться - где я. Разглядываю похожие на реки контурной карты трещины потолка, потом слышу, как протяжно зевает чья-то калитка, настырно и басовито бьет муха о стекло, топают ходики.
   Мне тепло, покойно, вольно и не верится, что я в деревне, совсем один лежу ранним утром в большой старенькой избе. Не сон ли это?
   --А-а-а-а, еж твою тридцать семь! - слышится окрик.
   Нет, не сон. Так числительно бранится только наш пастух Мирон. И чем выше число, тем, значит, он более сердится. Прошлым летом на крыльце местного магазина, выронив и разбив бутылку вина, Мирон запустил чуть не плача: "А-а-а, еж твою двести одиннадцать!". Это был самый крупный номер, какой слыхали односельчане...
   Тяжело ступают коровы, часто стучат о суглинок копыта овец, мычание и блеяние оглашает округ. Мирон щелкает бичом, беззлобно бранится, и вот стадо проходит мимо. Снова тихо, только семенят ходики, и что-то скоблит мышь на кухне. Стрелки показывают без четверти шесть. Легко поднимаюсь, шлепаю босиком по холодному полу к окошку.
   Попив чаю, спешу во двор. Встает осеннее солнце. Упитанная облачная овца плывет над озером. Знобкое чистое утро. Сажусь на крылечке, и все наполняет меня ощущением не отмеченного в календарях праздника.
   Ворона, серая как дранка, крякнув, опустилась на жердь изгороди и смотрит на меня. Я - на нее. Потом - вдаль, на сизую кромку озера. Все еще холодно, сонно...
  
   Все еще холодно, сонно. Мой сосед Ваня Чинков в тапочках на босу ногу сидит у поленницы, держа сигаретку в горсти. Я знаю, отчего тужит: вчера поздно вернулся из Мсты, где гулял у свояка, и утренний домашний анализ показал, что в гостях натворил немало глупостей. И сколько раз давал Ваня зарок быть в подобных случаях умней, но это походило на обещание Архимеда поднять землю при наличии рычага. Я тоже закуриваю. Потянуло вкусным дымком. Тихо. Даже листья осины не подрагивают. Не вертится на соседнем огороде пропеллер ветряка. Ветряк - затея Сергея Семеновича. Он вечно что-нибудь затевает: ветряк приспособил воду качать, из патефонной пружины лучковую пилу догадался смастерить, к простому колу, каким делают лунки для посадки картофеля, прибил перекладину, чтоб в земле оставалось гнездо одинаковой глубины, из огородного засохшего дерева вырубил фигуру лесовика. Способностью к разным затеям он вызывает насмешки. А что смешного? Не будь этих выдумщиков, не имели бы люди коромысла, прялки, золотника парового двигателя, и мир пел бы одни и те же песни...
   Листья хмеля, опутавшие мое самодельное крылечко, влажно поблескивают холодной росой. Они сплошь затянуты паучьими сетями, которые тоже в росе. Сколько их - там, тут, вон еще...
   Рассматриваю эту чудесную художественную выставку. Иной автор из скромности прячется, другой - притаился с краю своего творения, третий - торчит в центре, сам как произведение искусства. Какое изобилие манер, школ, стилей! Тот, - судя по отделке - с серьезной подготовкой, плел на века, но без вдохновения. Тот - самоучка, подкупающий примитивностью и наивностью вязки. Тот - штопал воздух на глазок, как-нибудь и явно скупясь на материал. Тот - ткал свой гобелен, стараясь поразить огромным размером. А тот - оригинал, фокусник, будто снял сетку с глобуса, растянув параллели и меридианы меж листьев хмеля...
   Поразительный, великолепный вернисаж! Но вдруг замечаю: ни в одной паутине нет ни комара, ни мошки. Не свершилось главное, ради чего творилась красота, - сети были пусты и создатели шедевров встречали день голодными.
   Я перевожу взгляд на нижний венец избы - все шире трухлявая щель, надо подрубать. Прохудилась и раскрышица - пора латать дранкой. Обращаю внимание, что ночью исчезло эмалированное ведро, оставленное у крылечка. Сам виноват, раз поленился внести в сени...
   Кающийся Ваня Чинков уходит в избу. Появляется его восьмилетний сынишка Толик, садится на качели, прилаженные к двум тополям, качается. Старуха Дремухина в дырявой безрукавке, в простреленной старой юбке идет мимо с литровой бутылкой молока. Сколько здесь живу, не видел эту старуху в новом платье ни в будни, ни в праздники. Хламье носит она не от бедности - достаток пришел и в нашу маленькую деревню. Подобно тому как, покупая свежий хлеб, многие оставляют его на завтра, доедая черствый, - она, всю жизнь, приобретая обновы, старит их в сундуке, одеваясь во что попало.
   Дремухина останавливается, любопытствует:
   --Папка-то как вчера добрался?
   Толик не отвечает, качается.
   --Не шумел?
   Мальчик делает вид, будто не слышит. Он не хочет ни врать, ни выдавать отца...
   Меня всегда удивляло: дети не были еще взрослыми, но понимают их. Взрослые - не понимают детей, хотя были ими...
   Становится все теплей, высыхают травы, листья. Спускаюсь к озеру, где меня трудно увидеть. Солнце уже припекает, тихие волны жуют береговой песок, парит чайка. Сажусь на бережке.
   Иные полагают, что сидеть просто так, то глядя под ноги, то вдаль, - безделье. Думается, что мы чаще бездельничаем, что-то делая, суетясь. Сидеть же на покое и думать, особенно рано утром, когда еще в природе не все пробудилось, а если пробудилось, то вставать ленится, когда утренняя голова чиста и ясна, - это большое жизненное дело.
   Ах, как тихо. Летучее облачко ягнилось, и белое тельце, отделившись от матери, принялось расти на глазах. "Мужик праздный", - укорил бы меня сейчас всякий заметивший. Но, повторяю, я так хитро устраиваюсь, что всех вижу, а меня - никто.
   Легкая рябь сморщила кожу озера. Я думаю о крупном и малом, хотя между этими понятиями нет перегородки: долго ли смешное превратить в серьезное. И наоборот...
   Прихлопнул на колени комара, рассматриваю: какой сложнейший, миллионами лет отлаженный механизм прихлопнул. Разве самый искусный левша на самом деле создаст эдакое уникальное устройство!...
   Чертополох вымахал выше изгороди. До чего красив, черт! А разве существуют растения некрасивые? Разве вообще есть в природе что-либо некрасивое? Дело взгляда. Илья Репин любовался янтарным собачьим вензелем на снегу. Если на душе ощущение праздника жизни, а на глазах не черные очки - все красота, все - чудо: и стакан устоявшейся воды с серебром пузырьков на стекле, и пушистый шар одуванчика. Вспомнилась городская соседка по лестничной площадке, тихая вдова, которой некоторое время я болел так сильно, что лишился аппетита и сна. Как-то я преподнес ей пучок одуванчиков, а утром, опорожняя помойное ведро, обнаружил у мусоропровода свой букетик. Конечно, это был верный знак ее пустой души, и в тот же вечер, крепко заперев дверь, я с удовольствием съел латку тушеных голубцов, а после безмятежно проспал до утра...
   Вот у озера, в гуще старого тополя зачокал соловей. Я слушал его как важное сообщение. "Ну и дурак старый", - сказали бы односельчане, мол, что за фантазии слушать соловья, лучше бы заготовил на зиму дров...
   Сатанихинцы - реалисты. Был у меня неделю назад в гостях Филипп Филиппович, первым делом взялся разглядывать репродукции с картин, которыми оклеены стены кухни. Долго изучал рембрантовское "Святое семейство". Отметил верность изображения топора, коловорота, но удивился, отчего Иосиф тешет жердину впритык с люлькой.
   --Места, что ли, нет? Такой стук - разве уснет младенец? Опять же, щепка угодить может в дитя, либо в мамку...
   Глядя на другую репродукцию - врубелевского Пана, заметил, что ночью голый в болоте не усидит - мошка заест.
   --Это же сказка, - возражаю.
   --Кабы природа сказочная, нигде не виданная. Наши места. Березки, дерева. Неправдиво. Все одно, что зимой бы голый сидел...
   Тихая осень. Хорошо. Я даже начинаю ощущать некоторый стыд за эгоистическую благодать, будто тайком от других ем то, чего другим не достать. И в этот чудесный час мне хочется всякого пригласить посидеть у воды, подумать. Пусть только сядет не рядом, а где-нибудь вдалеке, чтобы мы не мешали друг другу.
   Не желая обидеть иные края земли русской, я убежден, что, однажды побывав в Сатанихе, вы станете возвращаться сюда при первой возможности.
   Правда, попасть без провожатого в Сатаниху не просто, а может быть, и вовсе невозможно, так как она не обозначена ни на одной даже самой подробной карте. О существовании Сатанихи не ведают и в окрестных деревнях, потому что официальное название она имеет совсем другое и все его забыли. Только сатанихинцы знают, что они сатанихинцы.
   Почему и когда возникло такое имя - загадка. Когда я впервые попытался разрешить ее, мне отвечали: "Бог его знает". И даже самый умный человек деревни Филипп Филиппович ничего не мог сказать более того, что: "Сатаниха и есть Сатаниха...". Впрочем, к чему ломать голову над загадками топонимики? На Руси есть местечки с названиями похлеще, позаковыристей...
   Потянуло свежим ветром. Облачная овца, уже наплодив целое стадо, уплывает за лес. Солнце все выше и выше, волны моют и моют лобастый валун...
  
   Волны моют и моют лобастый валун. Качается острая осока, блестит вода. Я поднимаюсь, иду в избу, потом с коромыслом отправляюсь до колонки. Вода у нас чистая, холодная, вкусная. Я, как приезжаю, пока печь топлю, ковша два выпиваю.
   В окне соседки справа торчит соседка Ниловна. Не знаю, как в других селениях, а в нашем - окна заменяют цирк, кино, телевизор. У телевизора колхозникам рассиживаться некогда, особенно в летнее время. Да и портится часто система, исправить которую не просто.
   У окна куда интересней. В него можно поглядывать весь день и при этом стряпать, мыть полы, рубить капусту, вязать носки, словом - дело идет, но ни одна собака не прошмыгнет мимо избы незамеченной. Любят сатанихинцы свои окна, берегут. Летом протирают тщательнейшим образом, в стужу насыпают в пазы крупной соли, чтоб морозные узоры не застили экран. Какой побег чуть возвысится за окошком - спилят - помеха обзору. Я и за собой стал подмечать: чуть звонок велосипедный, храп лошади, баран бекнет, прохожий кашлянет - нос в окно, хочется знать: кто, зачем, куда?
   Самым же стойким и добросовестным наблюдателем несомненно является Ниловна. Старой под девяносто. Сидит она у окна, как на службе, и, кажется, оттого и живет долго, что всякое утро, погоняв чайку, обстоятельно устраивается на табурете и от корки до корки просматривает всю дневную заоконную программу. А что там, спросит иной, интересного? Для Ниловны все интересно. Любой незначительный факт дает ей повод поразмышлять, а после потолковать с собой.
   Вот целеустремленно направился куда-то в кепке, облепленной соломой, дядя Фаха, пнул попавшуюся под ногу шавку рыжей масти, и она залилась жестяным лаем, словно консервная банка.
   Вот Нюра, жена кровельщика, прикрыв щеку белым платком, несет в авоське четыре буханки хлеба и куль с вермишелью.
   Вот работник фермы Саня Явушкин в пыльном комбинезоне, в стоптанных кирзовых сапогах тащит на плече футляр от гармони. Футляр, видимо, порожний, в нем что-то позвякивает на манер столовых ложек.
   Вот Насти Ляховой баран, стриженный до головы, с меткой чернильного пятна на лбу, растерянно бекая, ищет то ли стадо, то ли свой хлев.
   Вот я иду с ведрами на коромысле, гляжу на окошко Ниловны. В отличие от других, она не отскакивает, не прячется, а смотрит на меня в упор, не мигая, неподвижная, как застекленный поясной портрет. В час, когда с поезда движется народ, такой поясной портрет изображается в каждом окне, а в иных и групповой...
   Льется в ведра вода, холодная, чистая, словно родниковая!
  
   Льется чистая, словно родниковая, ледяная вода. Идя обратно, встречаю Захара Ивановича. Старый карел сидит на лавочке возле завалинки в не снимаемых
   ни летом, ни зимой валенках и телогрейке. Машу рукой - он приподнимает ушанку, обнажая седую голову. Закуриваем, толкуем.
   --Сынок-то не приехал? - спрашиваю, зная, что Захар Иванович давно ждет сына, а тот не едет.
   --Забыл вовсе.
   --Дела, наверное.
   --А-а, - с укором роняет он ладонь на колено. - Дети наши, а мысли чужие. Так и идет чередом. Кто от кого выходит, тот на того и походит. Смолоду тоже забывчив бывал. Батьку только и приехал поминать.
   У него загорелое сухое лицо, витые в крупных венах руки, лоб в белых морщинах, под белыми щетками бровей не видно глаз. Мимо проходит высокий, худой, как драночный гвоздь, Геннадий с крепкотелой нездешней женщиной. Кивает нам. Говорит:
   --Все сидишь, Захар Иваныч?
   --Что ж, надо и посидеть на дорожку.
   --Третий раз иду - все сидишь.
   --Так дорога дальняя...Вечная.
   Знаю, что Геннадий холост. Интересуюсь у старика:
   --С города жену привез?
   --А-а, - ладонь опять хлопает о худое колено. - Одну любит, две в уме.
   Я смотрю на подобие площади между его избой и моей. В центре вкопан столб с подвешенным куском рельсы. Народ созывать, если пожар.
   --Рельсой не пользовались? - спрашиваю.
   --Бог миловал.
   --Удивляюсь, Захар Иваныч, как это в прошлом году пожар был и не сразу народ узнал. Тут ведь чихни, так с околицы "будьте здоровы" скажут.
   --Оно так. Пустяки летят быстро, а о серьезном не вдруг...Деревца-то твои приломал кто-то, - извинительно говорит он, глядя на мой палисадник.
   --Это не наши озоруют, - смягчаю я.
   Каждый год весной и осенью я сажаю деревья. Не яблони, не груши, сажаю березки, тополя, елки. Посадки мои то съедает скотина, то ломает нехорошая рука. Впрочем, я никогда не сердился на сатанихинцев, наоборот - ободрял их, мол, напакостили прохожие из других деревень, а не они.
   Вот и нынче привез с острова молодняк, посадил в палисаднике и на огороде. В огороде мне никто не мешает, а вот в палисаднике трудней: сразу появляются советчики.
   Сатанихинцы прирожденные советчики. И если человек, сроду не державший в руках топора, утром взялся бы своими силами возвести сарай, то к вечеру он знал бы всю плотницкую науку, а истинный умелец вконец бы растерялся, усомнясь в своей квалификации, сбитый с толку подсказками, замечаниями, советами. Когда я ставил забор, всякий прохожий считал своим долгом задержаться и дать посильный совет. Поначалу эти советы казались мне дельными, и я, то менял длину штакетника, то сечение столба, то глубину ям, пока, наконец не догадался, что единственный способ поставить забор - никого не слушать.
   Пробуждение округа наполняется звуками. За фермой рокочет движок, на дороге, потужившись, завяз трактор, ждет, кто бы вытащил. В озере плавится солнце. Тополя сбрасывают одежды.
  
   Тополя сбрасывают одежды, а березки уже голые. В избе напротив, на веранде располагаются двое: Георгий Мартынович и Дмитрий Дмитриевич. Старички на пенсии, они большие охотники поиграть в шашки, пофилософствовать. Георгий Мартынович говорит весомо, медленно, между словами медведь проходит. И сам он весомый, неторопливый, важный. Дмитрий Дмитриевич - маленький, подвижный, чуть лопоухий.
   Нацепив очки, сделав первые ходы, они оценивают позиции, закуривают.
   --Сегодня спал плохо. Душно, - начинает Георгий Мартынович.
   --Духота, верно, какая-то душная, - поддерживает Дмитрий Дмитриевич.
   --Ты, Гоша, один уже спишь?
   --Одному покойней. А у тебя как?
   --Видеть, Гоша, плохо стал.
   --А при чем тут...
   Дмитрий Дмитриевич уводит разговор в сторону. Мимо идет Тимофей Малкин с совковой лопатой на плече.
   --Слыхал, Гоша, Тимофей по лотерее мотоциклу выиграл?
   --Слыхал.
   --Я тоже, елки-пакля, два билетика взял. Вдруг подвезет, как ему.
   --Я Тимофея не уважаю, - сообщает Георгий Мартынович. - Умный вроде мужик, а злой.
   --Нет уж, Гоша, коли злой, значит, не умен, - философствует Дмитрий Дмитриевич.
   --Может быть, - соглашается Георгий Мартынович.
   Старики никогда не спорят, вероятно, уразумев, что истина рождается лишь в споре с самим собой. За разговорами они, кажется, не думают об игре. Но это неверно. Вот Георгий Мартынович делает хитрый ход, съедает подряд три шашки друга. Тот озадаченно скоблит затылок, смотрит куда-то мимо доски на пол. Георгий Мартынович переводит взгляд в ту же точку и ничего там не видит. Через пять минут Дмитрий Дмитриевич сдается. Начинают вторую партию.
   В огород выходит соседка Татьяна, наклоняется над грядкой лука. На крыше веранды громко семенят галки. Георгий Мартынович рассказывает вычитанное в газете про дочку одного миллионера, которая сбежала из дома, связавшись с группой бродяг.
   --И чего, Дима, надо? Миллионы, машины разные, дачи. Кажись, все есть. С жиру бесятся, - рассуждает он, опять как-то незаметно съедая сразу четыре шашки друга.
   --Когда, Гоша, все есть, то обязательно чего-то нет такого, что есть у того, у кого ничего нет, - скрывая досаду, разъясняет Дмитрий Дмитриевич.
   --Сортир тебе, Митя. Надо сдаваться.
   Дела Дмитрия Дмитриевича и верно плохи. В самый раз сдаться, не тянуть время. Но куда торопиться? Хлопком ладони он выбивает из мундштука чинарь, со свистом продувает отверстие, смотрит на Татьяну в наклоне.
   --Ей сколько ж годов? - спрашивает.
   --Пятьдесят шесть.
   --А не дашь.
   --Рожала часто. Они чем чаще рожают, тем моложавей видом. И живут дольше.
   --Не скажи, Гоша. Курица вон каждый день рожает, а не дольше петуха живет.
   --Сравнил это самое...Да ты сдавайся.
   Дмитрий Дмитриевич сдает и эту партию, решив в следующей непременно отыграться, но опять зевает, не замечает ловушки, и две его шашки попадают в сортир. Он ужасно злится. "Во, старый черт, хотя бы у тебя эта веранда сгорела", - мысленно клянет он Георгия Мартыновича. Тот, чтобы ободрить товарища, нарочно поддается. Принимая жертвы, Дмитрий Дмитриевич враз смягчается, с улыбкой думает: "А все же добрая душа у Гоши, хороший у меня друг, вот отвалилось бы по лотерее тысяч десять - половину бы ему отдал, елки-пакля...".
   Поистине самое низменное и самое возвышенное может совершаться в головах наших!
   --Привет, работникам путей сообщений! - наконец-то выиграв, кричит Дмитрий Дмитриевич проходящему мимо Андрею Афанасьевичу Клопову. Тот весь в мыслях, не отвечает...
  
   Весь в глубоких мыслях, Андрей Афанасьевич не отвечает. Работает он проводником. Дней пять-шесть в поездке, столько же дома.
   Ему пятьдесят девять, а жене его, красивой Любе с родинкой на щеке, - тридцать. Она ленновата, стряпать не любит, и поэтому Андрей Афанасьевич, всякий раз возвращаясь из поездки, заходит в крайнюю избу старухи Нюхиной, прозванной Супешницей.
   Так прозвали ее за умение готовить удивительно вкусные супы и всякого потчевать ими. Из чего такое объедение приготовлено - никто не мог понять. Иной едок нюхал, ковырялся, брал на язык - нет, не разобрать: не мясо, не крупа, не капуста, не картошка - черт знает что, а вкусно, спасу нет. Добавки просишь, еще бы спросил, да, как говорит мой знакомый пастух Лохов, "больше живота не съешь".
   Наш проводник с устатку и заходит по пути к старухе Нюхиной супчика отведать.
   --Что ж это у тебя за суп такой? - в который раз пытает он, облизывая расписную ложку.
   --А всякая всячина набрана, - скромно отговаривается Супешница, держа почему-то в секрете рецептуру. - Еще черпачок?
   --Прямо не отказаться, - смущается Андрей Афанасьевич Клопов, протягивая миску.
   --Ешь на здоровье. У меня ведровая кастрюля наготовлена....Вчера вечером твоя с каким-то мужчиной приходила. По три миски съели по милую душу.
   --С кем же? - как бы невзначай интересуется Клопов и начинает есть медленно, сосредоточенно, как дегустатор.
   --Бог ведает, с кем. При галстуке, при усах, рот окованный. Дачник, поди.
   --Ну и что?
   --Все молчал, молчал. Я говорю: берите, мол, с хлебом ешьте. Не берет. "Такой суп, говорит, такой замечательный суп грех с хлебом есть. Такой суп надо консервировать и в другие страны продавать".
   --Да уж, суп всем супам суп, - соглашается проводник. - С усами, значит?
   --С усами...Взакрутку. Вот так, - Нюхина покрутила под носом пальцами.
   --Ну, а моя что?
   --Что-что - ничего. Съела три миски. Вспотела. От четвертой отказалась.
   --Разговор какой вела?
   --Нахваливала. "Ты, говорит, Яша, ешь, не стесняйся. Здесь едокам рады".
   --Яшей звать?
   --Яковом. Большой мужчина, жористый. На голову тебя повыше будет. Твою все Любашей звал. Любаша да Любаша.
   --Кто ж он такой?
   --Кто его знает. Не генерал - на плечах не написано.
   --Ну, а потом?
   --Я к соседке пошла корову подоить. Она на ферме призадержалась...
   Вернулась - нет никого. Телевизор не горит...Еще черпачок, Андрей Афанасьевич?
   --Благодарим. Больше некуда, - оглаживая живот, говорит Клопов.
   Он встает, вешает на плечо кирзовую сумку, прощается и выходит на большак, размышляя о жене и усатом дачнике. Хотя размышлениям его мешает дорога...
   У нас именно то место земли, где не пройти, не проехать называется дорогой. А кто виноват? Сами сатанихинцы и виноваты. Я на собственном примере усвоил, что никто не в силах принести человеку большего вреда, чем он делает сам себе. Когда-то деревню вплотную обступал густой лес. Постепенно его вырубили, и теперь за всяким "баланом" надо ехать версты за две. В озере некогда водилась тьма рыбы, которую сами же вытаскали сетями, бреднями, "курицами". И дорогу разворотили тракторами так, что и тракторам не пройти...
   Наш проводник огибает глубокие ямы, залитые водой, поросшие трестой, прыгает, балансирует на досках, чертыхается. В одном из резких прыжков роняет железнодорожную фуражку, поднимает, оттирает рукавом.
   День стоит тихий, славный денек...
  
   День стоит тихий, славный. Не ярко солнце, а печет. Снимаю рубаху, сажусь у крыльца направлять ножовку. Зина Стукалина с младенцем на руках бесцеремонно входит в калитку, здоровается, голос низкий, невнятный, как у вокзального диктора.
   Мне хотелось побыть одному, и я сокрушаюсь, что не спрятался, дал промашку. Тут мимоходом замечу, что два моих свойства, - что в печи - на стол мечи и особенно неумение перебивать собеседника, хотя бы говорил он сущую чепуху, - с первых же дней моего появления в Сатанихе были восприняты здесь, где никто никого не слушал, как нечто исключительное. Слух, что я всех внимаю разинув рот, быстро облетел деревню, говорильщики повалили ко мне, словно на прием к бесплатному зубному протезисту, пока не догадался я запирать дверь на замок с наружной стороны и пробираться через хлев в избу...
   Зина Стукалина, приложив младенца к груди, рассказывает, как зимой от неизвестных причин подохли два кролика, потом переводит разговор на свекра. Я делаю вид, что внимательно слушаю, но думаю сейчас о своем. Очень удобно, слушая неинтересное, думать о другом. Открытые глаза ребенка, припавшего к нестыдной в своем естестве груди, счастливы и бессмысленны, а вернее, в них заключалась одна мысль: в мире нет ничего, кроме материнского молока.
   Я глядел ему в личико, и сперва пришло смешное: неужели эта крохотная кнопка носика когда-нибудь превратится в нос хищный, с горбинкой, или в такой длинный, что выиграет приз на конкурсе носов? Потом подумал о серьезном: ведь такими маленькими, милыми, беззащитными были когда-то Пушкин, Чехов, Лев Толстой...Я легко представляю, как Пушкин делает первый шажок по полу, как Чехов лепит куличи из песка, потому что добрых взрослых нетрудно вообразить милыми детьми. А злодеев невозможно. Воображение сопротивляется представить малым милым карапузом кого-нибудь вроде Гитлера...
   --И овца, будь она неладна, чего-то тощает, ровно заговор какой-то, - доносится голос Зины.
   --Вехом объелась, - включаясь, говорю слышанное от пастухов.
   --Кто его знает...У тебя на бутылочку не будет?
   Я даю деньги, Стукалина поднимается, уходит, но тут, как в спектакле, на сцене появляется бабка Лиза.
   Сухонькая, ветхая, с носом, приближающимся к подбородку, она похожа лицом на гудоновского Вольтера, если тому повязать голову платком в горошек.
   Старух и стариков у нас многовато. Сатаниху еще мало коснулись преобразования времени, и до крепких хозяйств ей еще далеко. У нас невелики урожаи, скромно поголовье скота, на пальцах одной руки сосчитаешь молодежь - нет клуба и прочих социально - бытовых новостроений. Но мне, любителю именно тех мест, где еще не стерлась грань между городом и селом, Сатаниха дороже иных, как матери среди всех ее удачливых, заметных детей дороже неудачливый, незаметный.
   К слову о стирании граней. Если уж надо их стирать, то, коротко говоря, осторожно, разумно, чтобы веками отлаженный быт российских весей не перемещался в музеи, чтобы не уродовала деревню многоэтажная городская коробка, что смотрится так нелепо, как рубленая изба на углу Невского и Садовой, чтобы в Красную книгу ремесел не попал печник или бондарь...
   Бабка Лиза начинает толковать о политике, вероятно полагая, что я в этом деле много понимаю. Потолковать о прочитанном в газетах, высказать свои соображения ей некому, и Лиза посвящает меня в международную обстановку. Долго посвящает. Постепенно спускается в родную Сатаниху.
   --Зинка-то чего приходила? В кредит просила?
   --Нет. Так посидели, поговорили.
   --Жалилась?
   --Нет, все нормально.
   --То на Федора жалится, то на Маруську. Сама лядвуха хорошая.
   --Всем не упакаешь, - вставляю я словцо местного лексикона.
   --Уж ясно, не упакаешь, коли сам враг. В кредит не давай. Мошенство. Возьмет - потом не отнять. На пропасть добра не напасть. Мне до сих пор долг отдать не хочет. Не давай. За скобу пусть возьмется, а дверь найдет...
   Бабка теперь рассказывает о каком-то Осипе, у которого угорела жена, - я думаю о своем. Гуси направились к озеру, самодовольные, тяжелые, гордые, словно некоторые мои знакомые. Огненный петух, завидев гусей, тоже выпятил рыжую грудь, надулся, показывая, что и он птица важная....Жаль мне всех, чей вес превышает подъемную силу крыльев. Подумалось: что, если взять этого или любого петуха да скинуть с колокольни? Вдруг полетит, закукарекает не на земле, а в синем небе от небывалого, забытого ощущения полета...
   Кстати, сатанихинские петухи совершенно безголосы. Во всяком случае, за восемь лет я их ни разу не слышал.
   В городе рассказал об этом одному крупному специалисту по петухам - тот лишь руками развел.
  
   Крупный специалист лишь руками развел. Но разводил в недоумении руками и другой доктор, уже из области наук парапсихологических, когда я попросил его объяснить удивительное свойство сатанихинцев - способность видеть сквозь непроницаемые перегородки, угадывать, что спрятано в кармане, в чемодане, в голове.
   К примеру, прибываю я в деревню, иду по краю большака. Не умеющие ничего делать тихо, - ни говорить, ни слушать, ни освободить живот от лишнего воздуха - односельчане громко приветствуют меня и тут же угадывают, какой продукт, инвентарь, вещь несу я в рюкзаке. Поразительная штука! Не пойму, является ли она остатком некогда всеобщего явления или намеком, что в грядущем все будут способны на ясновидение.
   Однажды, стрелок вневедомственной охраны, Кузьма Колебанов, даже угадал, что в моем рюкзаке находится банка густотертых белил, и я, пораженный этим парадоксом, тут же отлил ему половину...
   Да вот он, легок на помине, низенький, кривоногий, крепко держит под руку жену Ольгу, будто ведет ее по гололеду или она может убежать без надзора. Ольга выше его почти на полметра, дородная, молода и на редкость красива.
   В Сатанихе вообще наблюдается любопытная закономерность: чем привлекательней жена, тем неказистей супруг. Вероятно, объяснить это можно нехваткой сильного пола, но такое объяснение умалило бы замечательную черту местных женщин - безразличие к мужской наружности.
   Если допустить, что женщина - форма, а мужчина - содержание, то наши красавицы ничего и не замечают, кроме содержания. Рост, плешь, уши врастопырку, кривой нос или нет его вовсе - значения не имеет, равно как должность или уровень достатка. В расчет берутся лишь истинные ценности: ум, доброта, трудолюбие, мужественность.
   Подозреваю, что, прочитав это сообщение, иной холостяк замухрышистой внешности наведет справки о местонахождении нашей деревни и соберется в дорогу. Пусть собирается - рабочие руки здесь крайне в цене. Если, конечно, не бездельник, не прохиндей, не дурак. Остальное мелочи...
  
   Остальное, конечно, мелочи. Однако место заметить, что на мелочи у наших женщин глаз зацепист, как киевский рыболовный крючок.
   Я бы непременно привлекал их к следственной работе, особенно при первом осмотре места происшествия. Мужчины, те строят мудреные логические ходы, а следователь в юбке вдруг отметит такую ничтожную детальку, что все ходы летят к чертям.
   Однажды усталый вернулся из леса. Едва стащил потные сапоги, поставил кузов на табурет, собираясь чистить грибы, как вошла неохватная, красивая Раиса Морева.
   Те, кто знаком с картиной французского художника Курбе "Купальщицы", вероятно, полагают, что торс одной из них, стоящей спиной к зрителю, сильно преувеличен. Полно. Значит, не видели иных экземпляров в натуре. В частности, фигуру нашей Раисы, в сравнении, с которой модель француза кажется миниатюрной.
   Направляясь с кошелкой в магазин, Раиса заглянула ко мне будто бы за порожней бутылкой для постного масла. Ясно, не в пустой бутылке дело, у нее их у самой полчулана. Просто повод вызнать, какими грибами набил кузов.
   --Ишь те сколько наковырял! А Филипп Филиппович говорил, будто нынче не пойдет гриб. Где брал?
   --В Гирино ходил.
   --На гиринской дороге зеленой глины нет, а сапоги вон в зеленой глине, - ловит она меня...
   Ах, как много теряет уголовный розыск!
   --Это после свернул к Куреванихе, - оправдываюсь. - Хочешь, бери на жарку.
   Раиса колеблется, чешет бедро, взвешивает - даром или не даром. У нас если даром, то некурящий угостится сигареткой и закурит.
   --Бери, - повторяю.
   Она кладет в кошелку пяток красных.
   --Твой-то в лес ходит?
   --Мой сидит брови в кучку. Дурдом...
   --Ну, зачем так резко. Он у тебя мужик славный, работящий, - прихваливаю,впрочем,искренне,так как смотрю на людей в воображаемый бинокль,укрупняя их достоинства.И переворачиваю его,если дело касается человеческих слабостей.
   --У тебя все хорошие больно. Всех любишь.
   --Не всех, Раиса, не всех. Всех любить - никого не любить.
  
   Всех любить - никого не любить. Вот на прошлой неделе шел за керосином и повстречал Федора Чмырева. Тот стоял в толпе возле избы Сергея Явушкина. Скрипела гармонь, веселились. Сам Сергей плясал в окружении розовощеких старух. Пляска его состояла в том, что, притоптывая на одном месте, он дирижировал кистями рук, то ли сматывая с головы невидимую пряжу, то ли ввинчивая в воздух невидимые крышки. Когда гармонист, сосредоточенно привирающий мотив "Имел бы я златые горы...", немного усилил звук, Сергей хотел показать народу забытое коленце и чуть не упал...
   --Здравствуйте. Что за праздник? - спрашиваю у Федора Чмырева, разодетого пестро и безвкусно.
   Он смотрит на мои серые пыльные сапоги, на брюки, на старенькую фуфайку. Так и не глянув в глаза, ничего не ответив, отвернулся в сторону пляшущих. Он каждого человека встречал по одежде и как бы видел его вверх ногами...
   Деревенский парень Сергей удрал в город, женился на официантке, сам пристроился кем-то в ресторан. Потеряв связь с землей, с местом, где родился, приезжая изредка в деревню на своей машине, он еще посмеивался над сатанихинцами, смотрел на них с превосходством. Уж не потому ли, что научился опустошать нос при помощи платка да носить подтяжки напоказ?
   --Как жизнь, Сергей? - спросил я.
   Он оглядел меня с ног до подбородка и отвернулся...
   Помню, у колонки, набрав воды, стояла с повязкой на глазу Нина Турищева, и эта повязка, коромысло с ведрами делали ее похожей на богиню правосудия Фемиду.
   Ну да бог с ним, с Чмыревым. "Тем хорош Фока, что живет далеко", - говаривал мой дружок, ныне уже покойный, дядя Миша Лавров.
  
   Ныне покойный, дядя Миша Лавров был наделен от природы самостоятельным умом. Он частенько приходил ко мне поутру.
   --Вот, кажется, одну жизнь живем. Нет, две. Одну во снах, другую въяве. Сон-то утром забудешь,а ведь от него то в настрое, то в унынье, - слышу я и теперь его голос.
   Он умел и молчать, зная, что красна речь слушаньем. Он все умел: столярничать, плотничать, сапожничать, токарить, слесарить, бортничать, рыбачить, класть печи, - да разве перечислишь его ремесла. И любое дело дяди Миши - это знали все - было отмечено высочайшим мастерством, талантом. Он все любил крепкое, добротное, чтоб сносу не было: топорище ли, сруб или мысль. Сшить хомут, смастерить капкан, направить пилу, вырезать изящную шкатулку, сплести корзину, сеть, сколотить гроб - обращались к дяде Мише.
   Он все ждал сына, потом внука, чтоб передать им свои искусства, - не дождался. Собирался сладить мне новую лодку - не успел. В конце жизни всякого человека стоит запятая...
   С ним в деревне умер последний настоящий мастер. Остальные что-нибудь умеют, но шабашат наспех, без выдумки, скорей бы сорвать кушок. Теперь часы или простой замок починить некому.
   Недавно вот дядя Вася Незлобин поехал в Удомлю чинить будильник. Готовили его в путь основательно: теща курицу сварила, пирожков напекли, сунули в мешок сальца и чистую рубаху. Вася даже возмутился, мол, не на Курильские острова еду.
   Воротился он через четыре дня раздраженный, без провианта и даже без мешка. Вынул из-за пазухи будильник, поставил на шифоньер. Будильник потикал-потикал, нервно звякнул, будто ножом по железному гребню, и остановился. Приглашенный для консультации Филипп Филиппович пощелкал ногтем по корпусу, послушал, понюхал и определил: будильник остановился навсегда. А уж если Филипп Филиппыч сказал...
  
   Уж если Филипп Филиппыч сказал - к бабке не бегай, потому что самым серьезным, солидным и мудрым человеком у нас считается Филипп Филиппович...Фу ты, чуть не написал его фамилию. А она такая неприличная, что произнеси ее в общественном месте, могут и оштрафовать, пока не разберутся. Наш славный Филипп Филиппович сам-то не решался ее произнести, а если расписывался в ведомости или еще где-то, то так неразборчиво закручивал, что ни один эксперт не раскрутит.
   Друзья и родственники, когда он еще жил в городе, советовали ему переменить эту фамилию, на что Филипп Филиппович резонно возражал: дескать, не фамилия красит человека, а наоборот.
   Он из-за своего упрямства имел разные неприятности. Например, несколько раз срывалась женитьба. На последнем заходе в загс невеста, как услыхала предстоящую фамилию, покраснела и выскочила вон, оставив Филиппа Филипповича со своей фамилией.
   Конечно, все неприятности он испытывал до поселения в Сатанихе. У нас плевали на любую фамилию и вскоре нашли Филиппу Филипповичу дивную молодую красавицу, с которой он живет по сей день без всякой записи.
   На всеми уважаемого, предусмотрительного Филиппа Филипповича поглядывали с почтением, прислушивались к его мыслям. Если уж он берет в магазине десять пачек мелкой соли или пол-ящика спичек, смекай: скоро исчезнет товар. Надо и нам запасаться на всякий случай.
   --Вот бабы судачат, что в нынешнем году огурец не пойдет, - интересовались мужички.
   --Трещи пила по фанере, - отрезал Филипп Филиппович. Огурцы в то лето родились на славу.
   --А что, Филипп Филиппович, будет война или нет? - спрашивали старики.
   --Живи тихо. И ничего не будет...
   --Как вам, Филипп Филиппович, приезжий пастух? - любопытствовали сатанихинцы.
   --Кто его разберет с наскоку. Чужая голова - не коробка скоростей.
   И верно. Долго никто не мог разобраться, что за личность этот приезжий, пока он не потерял четырех телок...
  
   Четыре телки скоро сыскались в соседнем селении у цыгана Николая. Он сам лихо подкатил на вороном, запряженном в тарантас с рессорами, в котором еще сидели две цыганки - молодая и пожилая. Пока Николай договаривался с животноводом Виктором Нестеровым об условиях возврата молодняка, цыганки прогуливались по деревне, где я им и повстречался, идя в магазин. Пристали погадать.
   Я люблю их завиральни, похожие на прогнозы синоптиков и предсказания графологов. Только не подумайте, что я против ученых. Наоборот - считаю, что каждый человек в некотором роде ученый, так как всю жизнь исследует себя без лабораторий и приборов.
   --У меня, друзья, нет ничего, - приврал я. В кошельке лежало ровно на покупку. Идя в магазин и зная, что я великий спец превратить десять рублей в десять копеек, не беру с собой лишних денег.
   --Что-нибудь да есть, красавец, - льстит мне молодуха, и я, похожий на того бабая, каким пугают детей, улыбаюсь, достаю зажигалку.
   Отходим в сторону. Опытная старшая помалкивает, молодая явно играет перед ней, хочет показать, как ловко облапошит дурака. Взяв мою левую ладонь, опустила глаза в линии и пошла чесать накатанное столетиями:
   --Всю правду тебе скажу, красавец кудрявый...Душа у тебя подушка-пух, а во гневе бритва острая...Но отходчив, сокол небороненный...В любви поначалу удачлив, а потом...
   И так далее. Все верно, все сходится. Подобным методом нетрудно угадать характер любого. Кто ж не добр и зол, мягок и тверд, мот и скряга, любил и был нелюбим. Единство противоположностей. Кончила она предсказанием богатства и скорой радости, если сверну по дороге влево.
   Пустые сказки насчет богатства я пропустил мимо ушей, а вот за предсказание скорой радости подарил ей еще пачку сигарет: уж больно точно предвестила.
   Я как раз метров через пятьдесят от магазина наметил свернуть влево к избе Ивана Родионовича Сорокина, куда был зван на застолье.
   Но сначала в магазин. Пустым в гости не ходят.
  
   Пустым в гости не ходят. Во всяком случае, я не умею. Сатанихинские мужички обычно пробираются к магазину низами, огородами от жен и лишних глаз. Я иду по улице. Слышу частый стук топора - Женя Бахвалов трудится. Электрик Женя человек вдохновенный в том смысле, что всякую работу - чинит ли движок или приватно ремонтирует электроутюг - все делает, вяло, без азарта, если нет вдохновения. И если напилил он гору березовых чурбаков, то за топор не возьмется без вдохновения. Будет ковыряться, торчать у телевизора, друг зайдет - спустятся к баньке под бузину.
   Но уж если нашел стих, пробил час, проснулась душа - тут уж раздайся грязь, пригнись трава, не гуди муха! Тут уж проходи мимо друг-приятель, разевай рот прохожий, направляй фонари и камеры кино - артист Женя Бахвалов взялся за дело. Споро, красиво работает, глаз не отвести. Ни промашки, ни лишнего движения, всякий удар в точку, в два замаха - четыре полена вразлет. Без роздыха на две зимы наколотит...Потом перекурит не спеша, не спеша выкладывает поленницу, пригоняя полешко к полешку берестой вверх. Выложит ряд-другой, отойдет на расстояние, любуется, прищурив глаз, словно художник картиной. И верно: вблизи глянешь - ничего особенного, торцы торчат грубого распила. А отойдешь - панно мозаичное, янтарь с мрамором, искусство!
   Я проходил мимо как раз в то время, когда вдохновенная душа Жени Бахвалова была на простое.
   --Привет! - крикнул.
   --Привет, - вяло отозвался он, то ли считая ворон, то ли следя за склонением солнечного диска. И зевнул звучно, длинно, как умеют собаки...
   --Бог помощь! - говорю Илье Федоровичу, который зачем-то спиливает под окном черемуху.
   --Благодарствуем...Нам в бога веровать недосуг.
   Сатанихинцам всегда недосуг. Заговоришь о красотах природы - "Нам на красоты эти любоваться некогда". Заикнешься о рыбалке - "Нам торчать с удочкой времени нет".
   Напротив магазина сидит на завалинке в созерцательной задумчивости старик Карась. Он возит с фермы на станцию молоко утренней и вечерней доек. Днем свободен. На карася легко сделать дружеский шарж: нос как-то сбоку, подбородок сполз к шее, на крылечке толстой губы окурок с ноготь.
   --Ты сколько ж прогостил здесь? - любопытствует Карась, угощаясь сигаретой и выплевывая окурок. Он знает, сколько я здесь, но спрашивает так, для связки.
   --Четвертую часть года прожил.
   Карась морщит лоб, задумывается. Сатанихинцы вообще-то отличные счетоводы, если надо сосчитать, сколько стоят, скажем, семнадцать бутылок водки, но при замене бутылок другими предметами счетная операция заходит в тупик.
   --Сотый день пошел, - освобождаю я Карася от высшей математики.
   --Долго. Один?
   --Один.
   --Один сам себе голова, как говорил мой начальник в армии.
   Карась любит ввернуть "мой начальник", "мой председатель", "мой директор". Говорится это так, что, рядовой во всяком деле, он будто всю жизнь командовал.
   У крыльца магазина стоит мой давний знакомый Шишель с топором.
   --У тебя топор есть? - спрашивает он.
   --Есть.
   --Один?
   --Один, - ответил я, предчувствуя, что не совсем безвозмездно мне хотят подарить еще один. Поспешно добавляю: - Хороший еще топор.
   --Надо еще плохой.
   --Зачем?
   --Чтоб хороший хорошим был, надо худой иметь. Худое хорошее хранит...
   Косноязычно, но мудро. Вспомнив, что иногда моюсь у Шишеля в баньке, сдаюсь:
   --Ну, давай. Вот тебе на квас с луком...
   Банька у него хорошая. Помывшись, попарившись, выйдя на холодок, мы обычно сидим с полотенцами на шеях. Шишель достает из ведра с холодной водой пару бутылок пива и "малька", и произносит свою коронную фразу:
   --После баньки, как говорил Александр Васильевич Суворов, белье продай, а стопку выпей...
   Исполнив суворовскую рекомендацию, он становится еще словоохотливей, и рассказы его полны того очаровательного привира, который делает не впервой слышанное интересным.
   --Мой дед гармонии искусно делал. И играл ловко. Один раз даже сам царь услыхал, как он играет. Да...В Питере он тогда служил. Ну, царь услыхал "Амурские волны", похвалил деда и полтинник пожаловал...
   В предыдущий раз царь давал деду всего алтын, в следующем рассказе, быть может, пожалует целковый или того более...
   Славный легкий день течет над Сатанихой. Голубые свежие погоды.
  
   Голубые свежие погоды. Время к прохладе. Но вот в конце октября внезапно так резко потеплело, что все сбилось с толку. Полезла новая трава, развернулись почки, зазвенело комарье, заиграла на озере уклея. Пролетавший мимо запоздалый уголок гусей, покружившись, посовещавшись, опустился в заросли тресты. В скворечни вернулись скворцы, залились обычными трелями, а некоторые, кажется, сели на яйца. Филипп Филиппович втихую посадил гряду редиса. Председатель Корольков, прискакав на жеребце по кличке Лиходей, долго ходил по озимым полям. "Прямо дивья!" - изумлялись старухи, возобновляя заседания на лавке возле медпункта. "Дивья!" - вторили старики, объясняя невиданное потепление влиянием космических исследований.
   Самое странное, что невероятная благодать сошла с небес только на Сатаниху. В округе, как сообщало Удомельское радио, стояли прохладные погоды, кое-где ударили по ночам заморозки. Когда в городе я спросил знакомого метеоролога об этом чуде, он лишь плечами пожал. Другие вовсе не верили.
   Тут самое место вспомнить, как позапрошлым летом в конце июня вдруг повалил густой, крупный снег, засвистел северный ветер и на Сатаниху обрушилась настоящая зимняя пурга, забелившая поля и частные огороды. Срочно прикатил на дрожках председатель Корольков, остановился, пораженный, на участке, засеянном коноплей, и долго стоял, удивляясь, отчего в округе собирают землянику и морошку, а в Сатанихе зима.
   Нет, много еще таинственного и необъяснимого в природе. Слава богу, не долго эти причуды сбивали с толку деревню. Лето все же брало свое. Осень - свое...
  
   Осень берет свое. Все обманутое коротким теплом, послушное неумолимым циклам, притихло, поникло, улетело на юг, исполнив основное дело жизни. Голы тополя. Никаких других деревьев у нас не сажают, только тополя. Они скоро растут, а люди нетерпеливы, им хочется при жизни увидеть дело рук своих и времена, которым наступить еще не срок.
   Вечереет. Закатное солнце отражается в стеклах веранды напротив, и кажется, ее нутро охвачено бездымным пожаром. Но рельса, повешенная на случай беды посредине деревни, висит спокойно, не колоколит. На лавках сидят старухи в плюшевых коротайках. Ладом и миром овеяна сонная пора.
   В этих рано наступающих сумерках меня одолевает беспричинная тоска. Бывает. Хотя я понимаю - все беспричинное, если копнуть глубже, имеет причину. Не хочется двигаться, зажигать свет.
   Вдали, на том берегу озера, с гомоном мечется, как горсть черных семечек на ветру, стая ворон, долго не может найти подходящее место для ночлега...Гаснет пожар на веранде, затлели огоньки окон. В избе, осевшей к ночи, тихо, темно.
   --Гоша! - зовет, приближаясь к палисаду, Дмитрий Дмитриевич. - Живой ли?
   --Живой, - отзывается Георгий Мартынович.
   --Я к тебе.
   --Заходи.
   В окошке вспыхивает теплый свет, слышится говор, кашель. Деревня все плотней, накрывается звездной тьмой, крохотным корабликом неподвижно плывет в черном космосе.
   --Привет, Нюрок! - опять слышится возглас. Узнаю по голосу Юру Телина, шустрого маленького мужичка.
   --Привет, - басит из окна огромная Нюра.
   --Зови в гости, посумерничаем.
   --Мал больно. Потеряешься.
   --Мышь копны не боиться...
   Я улыбаюсь, беспричинная тоска проходит вроде бы без причины. Ставлю чайник, он шумит, как дальняя ветровая тяга. Лает собачонка, теплятся огни, мимо, обстреляв тишину, проносится мотоцикл.
   Я зажигаю желтую лампу, зашториваю окна. Послезавтра рано утром уезжаю. Пора - говорят тополя...
  
   Пора - говорят тополя. Еще темно, в утренней прохладе сияют низкие, доступные звезды. Ни всплеска, ни голоса. Товорняк прогромыхал вдали. И снова тихо. Над тяжелой водой озера зависла тусклая зеленая луна, запотелая, как виноградина.
   Иду налегке. В рюкзаке ничего путного, кроме листьев сатанихинских тополей, и если в них я чуть присочинил, преувеличивая достоинства одних, уменьшая недостатки других, то это оттого, как я говорил, что смотрю на всех людей переворачивая воображаемый бинокль.
   И если доведется кому-нибудь когда-нибудь полистать тополиные листья, односельчане на меня не обидятся, почуяв, что карандашом моим двигало доброе к ним чувство.
   Возможно, они достойны большего. Однако я нынче в той немолодой поре, когда знаю собственные пределы и в дальнюю дорогу не собираюсь. Это раньше бывало: возьмешься ехать из Ленинграда на Камчатку, но, не рассчитав силы и средства, сойдешь в Вышнем Волочке...
   До встречи, до весны...