ИОСИФ И МАРИЯ
  
  
  
  
  
  
  На выступление неизвестного поэта Вениамина Зябкина, которое состоялось в лекционном зале университета, явились трое: прыщавый студент филфака, старуха-гардеробщица и аспирантка Машечка Купавина. Поэт оказался каким-то тщедушным, маленького роста, лысенький, с холмиком рыжей жиденькой бородки. В зале было прохладно, но он зачем-то скинул потрёпанный пиджачишко, оставшись в коротком жилете. Тихо объявил, будто самому себе:
  - «Крыло Экклезиаста». Поэма…
  И заходил по эстраде, и начал бубнить, монотонно раскачиваясь, словно повторяя таблицу умножения, при этом, изредка останавливаясь, доставал несвежий носовой платок и прочищал нос.
  Машечка Купавина где-то читала, как на лекцию Александра Блока явился всего один слушатель – молодой тогда Всеволод Иванов, но лекция всё же состоялась.
  Зябкин, казалось, читал бы поэму, если бы вообще никто не явился.
  Сочинение было длинным и туманным. Старуха-гардеробщица скоро обмякла и задремала, прыщавый филфаковец незаметно исчез, а Машечка, сидя в первом ряду, внимательно слушала, слегка открыв рот. Она любила стихи, но тут ничего не понимала. Кроме одного: поэт оставлен недостойной его женщиной, и ему тяжко. Глядя на сутулую фигурку пожилого, простуженного Вениамина Зябкина, на его помятые дудочки брюк, на загнутые головки башмаков, аспирантке сделалось очень жалко поэта. Она была из тех странных, порой и привлекательных женщин, которые всюду, где полно во всех смыслах достойных мужчин, отдадут предпочтение самому невзрачному, самому жалкому.
  После выступления, Машечка вызвалась проводить Зябкина в канцелярию, чтобы поставить в творческой путёвке печать и дать отзыв.
  - Весьма признателен, - произнёс поэт и оглядел её от лица до ног.
  Лицом она не взяла: маленький подбородок, нос и губы крупноваты, правда, глаза – голубые, наивные, как у куклы, за что все и звали её Машечка.
  Машечка начала рано физически развиваться и к шестнадцати годам так грубо раздалась, что стала стесняться своей фигуры, избегать компаний, вылазок загород с одноклассниками, танцулек и, разумеется, пляжей. Чтобы избавиться от недостатка, который, не в столь крупных размерах, считается женским достоинством, Машечка пробовала заниматься гимнастикой, бегала по утрам, даже тайком голодала – ничего не помогало. По нраву общительная, весёлая, слегка озорная девушка становилась замкнутой, стеснительной, полюбила уединение с книгой, особенно о жизни животных и насекомых.
  Окончив школу с медалью, поступила на биофак университета, где её увлечённость шестиногими была замечена. На четвёртом курсе, работу студентки о муравьях опубликовал один научный журнал. После диплома Машечку оставили в аспирантуре. Занималась она мирмикологией, то есть изучением муравьиного народца.
  - Машечка, проводите гостя. Заблудится, - улыбаясь, попросила секретарь деканата.
  Машечка шла рядом, смущаясь своей мощной комплекции в сравнении с худеньким, низкорослым поэтом. Доведя его до раздевалки, сама не заметила, как тоже оделась и направилась провожать дальше, словно он мог заблудиться и на улице.
  Стоял осенний прохладный вечер. Зябкин, подняв ворот бобрикового полупальто, сунув руки в карманы, то тягостно молчал, то громко говорил о поэзии, конечно, о своей. Так же и двигался – рывками: забегал вперёд, декламируя нараспев, и тут же молча отставал, осматривал мощную спутницу со спины. Деревья набережной Невы опадали. Порывом ветра к плечу Зябкина прилепило сырой лист. Машечка заботливо стряхнула его перчаткой.
  - Что это? – остановился поэт. – А-а-а-а, лист древес. Таинственная материя. Суетливые, глупые люди, не разгадав тайны его сложнейшего строения, устремились в космос. Спешат. Эрго! – с пафосом произнёс Зябкин. И припустил вперёд.
  - Вам не холодно без шапки?
  - Ничуть. Достоевский до заморозков гулял без головного убора. Как он вам вообще?
  - Хороший писатель.
  - Эрго! Христос во плоти. Та же Голгофа на Семёновском плацу. И вся его жизнь. Даже внешне похож. Спасибо тебе, государь император!
  - За что?
  - Небрежный росчерк державного пера и не было бы ни Родиона Раскольникова, ни Мышкина, ни Карамазовых.
  - А ведь верно, - восхитилась Машечка.
  В разговорах они шли и шли и так незаметно добрались до Бармалеевой улицы на Петроградской стороне, где жил и работал поэт.
  - Эрго! Может, загляните на чашку кофе и свечу? Покажу новую поэму «Глаз Заратустры». Машечка не смогла отказаться.
  Зябкин жил в коммуналке, занимая узкую длинную комнату, где всё было завалено страницами машинописных стихов. Ободранные обои свисали со стен. Оконное стекло выбито и заткнуто прожженной подушкой. В углу портрет женщины с квадратной головой.
  - Не хотите ли дать отдых ногам? – спросил Вениамин, протягивая Машечке огромные чёрные валенки с подшитыми кирзой задниками.
  - Нет, спасибо.
  - А я дома обожаю ходить в валенках. Иногда даже сплю в них. Эрго!
  При свете оплавленной свечи пили испитый кислый кофе с каменными пряниками. За окном лаяла собака. Потом зазвучала поэма о Заратустре. Вениамин декламировал, расхаживая в валенках по комнате, отбрасывая на пол лист за листом.
  Машечка слушала, сидя в хромом кресле, положив ладони на полные колени. В поэме часто повторялась ударная строка: «Заратустра учился у устриц прятать себя в себя…». Наконец, последний лист полетел на пол.
  - Ну как? Не правда ли, гениально?
  - Да. Интересно. – Машечка опять ничего не поняла, кроме одного: Заратустра оставлен какой-то недостойной гурией.
  - Интересно не то слово. Гениально!
  - Пожалуй, - слукавила она, боясь обидеть.
  - Приходите завтра. Я покажу вам венок сонетов, написанных свободным спондеем…
  Машечка на другой день пришла. И прослушала «венок». Потом явилась ещё раз. Они стали встречаться. Несколько запустив исследование муравьёв, аспирантка теперь спешила по вечерам на Бармалееву улицу, принося бедному гению поесть и попить, убирала комнату, слушала посвящённые ей баллады. Отношения их зашли так далеко, что пришло время познакомить поэта с мамой.
  Зябкин явился в условленный час с пучком голых тополиных ветвей, вероятно, наломанных по пути, рассеянно пил чай с пирожными, тягостно молчал, изредка что-то записывал в карманный блокнотик.
  Уходя, сказал:
  - Эрго, мамаша. Всё было очень мило…
  Это фамильярное «мамаша» и весь облик произвёл на Машечкину мать удручающее впечатление.
  - Где ты его откопала? Лицо, как у последнего ханыжки.
  - Не это главное, мама.
  - На голову ниже тебя ростом.
  - Не это главное.
  - Он же тебе в отцы годится.
  - Не это главное.
  - Боже мой, что же главное?
  - Главное в мужчине великодушие и увлечённость делом. Он гений, мамочка. И пожилой ребёнок… Вскоре случилось то, что и должно было случиться. Пожилой ребёнок посоветовал Машечке освободиться от едва зачавшегося, начал куда-то пропадать и, наконец, однажды соседи огорошили: «Веня Зябкин уехал в Тамбов к двоюродной сестре».
  «Эрго.…Вот дура глупая» - казнила себя обманутая Машечка, не зная, что и великие мудрецы в делах сердечных остаются в дураках.
  Впрочем, казнилась не долго. У подруги Жанны имелся знакомый врач, освободивший Машечку от бремени. И она, погоревав, ушла в науку, в работу над диссертацией, в которой собиралась доказать, что муравейник является не многоклеточным организмом, а состоит из « автономных отводков». Это казалось важным для теории и практики искусственного переселения муравьиных семей…
  
  Жучок-древоточец продвигался по деревянному полю чуланных половиц. Вот он остановился, задумался: отчего это соседняя семья жуков живёт не так, как его семья – лучше живёт. Отчего у них есть то, чего нет у него? Хотя, с другой стороны, и у него есть то, чего нет у них.… Вполне возможно, что жучка остановили иные думы. Очень может быть, что жуки вовсе не умеют думать. Но кто знает наверняка – не свойственны ли божьим созданиям, которые в тысячи раз меньше людей, в тысячи раз уменьшенные думы, зависть, корысть, ревность?
  Древоточец шевелил крохотными усами и вдруг услыхал гром: в чулан что-то вошло. Жучок хотел расправить крылья и улететь, но «что-то» занесло над ним сапог и раздавило – легко, бездумно, мгновенно.
  И это походило как если бы огромный до неба великан, шагая по полю, пОходя, наступил сапогом на сидящего в траве человечка-мыслителя, который считал себя великаном в сравнении с древоточцем…
  В чулане пахло керосином. Иосиф взял в углу топор, попробовал острие пальцем – нелишне подточить. Прихватив с полки оселок, притворил дверь. В сенях дремала белошерстная дворняга Белан. Пёс был тоже не молод и за многие годы обрёл нрав хозяина. Иосиф вернулся на кухню, сел править топор.
  По радио передавали рассказ о старике, который перед смертью всё пытался докопаться до понимания смысла жизни, добра, зла.
  Иосиф слушал, порой, останавливая оселок. Он и сам любил поразмышлять о всякой всячине, но как не знал он о раздавленном пять минут назад древоточце, так же не знал – зачем живёт. И никогда не ломал голову – что есть добро и зло, верное понятие о которых всякий нормальный человек имеет от природы. Он просто жил в ритмах времён года, дня, ночи, горестей и радостей, труда и отдыха, не загружая ни дом, ни голову теми лишними вещами и мыслями, что не нужны для его жизни, а может, и жизни всякого человека.
  И если кроме плотницкого заработка продавал он на городском базаре своим трудом выращенную свинину, то делал это не ради лишних денег, а ради необходимых: на шифер, на электропилу, на доски, на что-то ещё, без чего нельзя.
  Здесь, недалеко от Кингисеппа в деревеньке Малые Вифли, он родился и прожил пятьдесят семь лет, отлучившись лишь на службу в армии. Здесь же нашёл жену, родившую ему трёх сынов. Где они? Разлетелись по свету, напоминая о себе редкими открытками к праздникам. Жену Евдокию, бог прибрал прошлым летом…
  Выточив топор и помыв руки, Иосиф достал из русской печи чугунок, сел обедать.
  Он ел с хлебом гречневую кашу на мясном отваре. По тому как ест человек, о нём можно сказать многое. Иосиф ел неторопливо, забирая ложкой в заведённом порядке с одного края, словно косил траву. Потом ещё поводил хлебной корочкой так, что тарелка после еды осталась чистой.
  Подобным образом он брал, скажем, лесную ягоду, не хватая, как иные поверху, да покрупней, а дочиста обирал одно место, прежде чем приступить к другому. Он всё делал основательно, не наспех.
  - Добрый день, Петрович! – крикнул в открытое окно сосед, бывший пастух Мирон, старик ещё не старый с бугристым после оспы носом. На плече он держал ореховую удочку, в руке полиэтиленовый мешочек с плотвой.
  - Как рыба?- Спросил Иосиф.
  - Плавает по дну. Видать, не клюёт к дожжу. Давление чует загодя.
  - Каким же это образом?
  - По себе представь: ты одеялом накройся – одно дело. А если поверх ещё два тулупа – дело другое. Давление. – Просто и почти научно объяснил бывший пастух.
  
  В знакомстве Машечки с Карлом Борисовичем Лампиным была виновата гололедица и, отчасти, людское равнодушие.
  Оттепель резко сменилась морозом, асфальт покрылся ледяной коркой, с юзом заносило машины, семенили прохожие, браня дворников, не посыпающих тротуары песком.
  Возвращаясь с работы, Машечка тоже семенила. Впереди двигался низенький мужчина в нутриевой шапке, с плоским портфелем в руке. У наледи под водосточной трубой, он вдруг поскользнулся и рухнул так, что шапка отлетела в сторону.
  Мужчина сидел на оледенелом тротуаре, словно и не собираясь вставать, как-то странно рассматривал обувь прохожих, которые в спешке обходили его. Кто-то поднял и надел ему на голову нутриевую шапку. «Вставай, дядя, простудишься» - бросил на ходу парень.
  Машечка, возмущённая чёрствостью прохожих, остановилась. Спросила:
  - Ушиблись? Не встать?
  - А как вы думаете?
  - Сейчас я вам помогу.
  Она взяла его под мышки, потянула вверх – мужчина вместе с портфелем был лёгким, как ребёнок.
  - Вам далеко до дома? – спросила Машечка.
  - До Полтавской.
  - Может, поймать такси?
  - Не надо ничего ловить.…Фу, как щемит проклятая…
  Прихрамывая, морщась и держась за мощную спутницу, мужчина заковылял. Пройдя метров пятьдесят, сказал:
  - Большое вам спасибо, сударыня. Теперь дотяну помаленьку сам.
  - Не храбритесь. Уйду, а вы опять завалитесь. Буду после ругать себя.
  - Как же вы узнаете, если уйдёте, что я опять завалился?
  - Узнаю. Держитесь.
  Пока шли, малость познакомились. Его звали Карлом Борисовичем. Был он одинок, холост и работал старшим бухгалтером в Академии художеств.
  - О! А я работаю рядом. В университете, - сообщила Машечка.
  - Вот мой дом, Мария Петровна. Большое вам спасибо.
  - А я живу рядом – на Гончарной.
  - Надо же, кругом совпадения. Тогда уж помогите мне, ради бога, подняться на четвёртый этаж. Лифта у нас нет.
  - У нас тоже.
  На четвёртом этаже, возле двери, обитой штакетником, Машечка хотела распрощаться, но Карл Борисович не отпустил её.
  - Нет, нет, сударыня, вы мне так помогли. Зайдите, хоть чайку выпьем. Вот ключ, открывайте. Машечка открыла дверь, довела Лампина до дивана и он, не снимая пальто, лёг. Теперь она разглядела его лицо: на щеке родинка, под носом кисточка чаплиновских усиков, глазки маленькие, подвижные. Некрасив был Лампин. Но что для истиной женщины мужская внешность. К тому же у настоящих женщин есть черта, вероятно, врождённая или оставшаяся с тех времён, когда звание мужчины было синонимом воина – им доставляет удовольствие ухаживать за раненым. И хотя Лампин повредился не в сече, не на рыцарском турнире, Машечка, сняв его башмак, принялась растирать стопу.
  - Надо бы чайку поставить. У меня есть малиновое варенье.
  - Какой там чай. У вас есть телефон?
  - Нет, слава богу.
  - Тогда я пойду домой и из дома вызову вам врача. А утром непременно загляну. Всего хорошего… На другое утро она, как и обещала, заглянула к Лампину. Потом стала заглядывать и по вечерам, принося продукты, убирая, стирая больному рубашки.
  - Фу ты, сколько вы накупили провианта…Денег-то угробили…
  Он всякий раз после её покупок собирался достать кошелёк, но не доставал. Человек замечательный во всех отношениях, Лампин имел недостаток, вероятно, простительный, оттого, что и не скрывал его – был скупердяем.
  - Я ужасно жадный, - признавался он Машечке, - прямо самого себя стыдно, ей-богу.
  - Так не жадничайте, - простодушно советовала она.
  - Не могу. Потрачусь сверх лимита, места не нахожу. Смех и грех…
  Как-то Машечка, подтирая полы, заглянула в соседнюю комнату. У окна увидела странное сооружение, похожее на телескоп. Поинтересовалась.
  - Совершенно верно. Рефракторный телескопик. Сам смастерил на досугах. Оказывается, бухгалтер Академии художеств увлекался астрономией и пообещал в ближайший безоблачный вечер показать Машечке чудеса звёздного неба. Такой вечер наступил. Бухгалтер-звездочёт, опираясь на тросточку, подвёл Машечку к телескопу, присев рядышком, указал куда смотреть и что вертеть. Труба была направлена на Луну в фазе первой четверти.
  - Ой, как здорово! Кратеры, воронки…Неоновая витрина! – заликовала Машечка.
  - То-то, это вам не муравьи и блошки.
  Когда Луна стала уходить из окуляра, Лампин объяснил, что тому виной является вращение Земли. Затем Машечка смотрела на созвездия со звучными именами: Орион, Кассиопея, Персей. Телескоп переехал к противоположному окну и здесь уже другие созвездия: Волопас, Гончие Псы, Лев.
  - Как их много. Ужас.
  - Это разве ужас, Мария Петровна. В нашей Галактике их знаете сколько. Нет, вам не представить. Их сто миллиардов. А, между прочим, сама наша Галактика – муравьишка во Вселенной.
  - Карл Борисович, а в наше время можно открыть звезду?
  - Баграт Ионисиани обнаружил планетку в созвездии Девы. Назвали его именем.
  - Просто взял и обнаружил?
  - Взял и обнаружил. Правда, для этого, как минимум, следует смотреть не под ноги.
  - У вас замечательный телескоп. Всё так чётко видно.
  - Это разве чётко. Сейчас построены телескопы, в которые из, скажем, Малой Вишеры можно увидеть уши муравья под Иркутском.
  - Да что вы всё о муравьях. Нет у них никаких ушей. - Сказала Машечка и, глянув на Лампина, вдруг подметила, что его голова необъяснимо похожа на муравьиную.
  - Что вы на меня так смотрите?
  - Извините, - покраснела Машечка…
  Теперь каждый вечер, если не было облачности, они путешествовали по Млечному Пути, и путь этот так их сблизил, что позволил обращаться на «ты».
  После работы, Карл Борисович непременно ожидал Машечку у входа в Университет. Затем они ехали в троллейбусе до дома, иногда заходя в магазин. Лампин был её тайной и до той поры, когда он должен был сделать предложение, она не решалась открыться даже матери. Лишь подруге Жанне однажды его показала.
  - Господи, вы – как копна с мышью.…Где ты таких шибздиков находишь...
  - Перестань. Он очень милый и хороший человек, - обиделась Машечка.
  Милый Карл Борисович, конечно же, сделал бы ей предложение, но весной внезапно заболел и умер в больнице имени Боткина.
  Похоронившая его несчастная Машечка, благодаря этому знакомству не только многое узнала о тайнах мироздания, но узнала и другое: после первого аборта, от которого её отговаривал врач, ей, быть может, не суждено сделаться матерью…
  
  Уже отслезился снег, на озере растаял ледяной пергамент. На ветру просохла грязь большака, томились почки дерев. А тепла всё не было.
  Но вот природа взяла своё, затрудилась, в несколько дней поднялась новая трава, зазеленели деревья. И люди, что тысячи лет всё изменяли вокруг себя, но сами не изменились, тоже взялись за древний труд – копали, отдохнувшую за зиму землю, лепили гряды, наполняя их семенами, подрезали ветви, проветривали погреба. Иосиф копал огород, когда услышал птичьи клики. Поднял голову, увидел в чистом голубом небе журавлей. «Курлы-курлы», - грустно голосили они. И он задумался: почему цепь гусей или уголок журавлей, весной и осенью летят с одинаково печальными кликами. Осенью ещё понятно – невесёлая пора, расставание с родными местами. А весной? Радость возвращения, праздник обновления природы – почему печаль? Может, от усталости после дальней и долгой дороги, которую не все осилили? А может, нам кажется, что голосят они грустно – таковы их зовы…
  Он посмотрел под гору за серый ряд банек – озеро тоже трудилось. Набегали и откатывались валы волн, жевали береговой песок, скругляли угловые камни.
  Иосиф отёр пучком сухой травы лезвие лопаты и, помогая ногой, стал вгонять её в слежавшуюся землю. За спиной его неумолчно чивкали воробьишки, вороны, слетая с прясла, хватали дождевых червей. Пахло дёрном, золой, навозом.
  - Добрый день, Петрович, - приветствовал сосед Мирон, идя с коромыслом по воду. Он шёл навстречу солнцу, и козырёк его старенькой кепки лежал почти на носу. – Не рано рыхлишь, Петрович?
  - В самый раз, - уверенно отозвался Иосиф, продолжая копать.
  На душе у него было покойно, светло, радостно. И Белан, лёжа на прогретом крыльце, тоже радовался весне, солнцу, здоровью, то есть тому, чему редко радуются люди…
  
  На дворе тётка выбивала палкой ковёр. Мужик, открыв капот машины, копался в моторе.
  Машечка, стоя у окна, смотрела на двор. Весной она, наконец, защитилась. Диссертация получилась слабенькой и не видать бы ей звания, если бы не профессор Голощёкин. Тихий-тихий, а к его голосу прислушивались. Лев Митрофанович Голощёкин был и верно неприметен. Говорил негромко, никогда не выходил из себя, двигался как-то бочком, поёживаясь плечами. «Здрасьте» - тихо и улыбчиво произносил с поклоном. И бочком-бочком вдоль стены коридора, хотя и посредине не было народа.
  Здороваясь с Машечкой, он почему-то всегда краснел, коротко оборачиваясь ей вслед, глядя поверх очков. Машечка, ощущая взгляд в спину, тоже краснела. Она уже успела заметить, что обращают на неё внимание не сверстники, а мужчины в возрасте. Отчего бы это – не могла она понять, пока подруга Жанна не объяснила сей фокус свойствами её пышной фигуры. Грубовато объяснила, но, пожалуй, верно.
  В столовой Голощёкин обычно сидел один за столиком в углу. Пил чаёк с ванильными сухарями или клевал капустный салат, уткнувшись в журнальчик. Сердобольной Машечке так и хотелось подкормить бедного чем-нибудь более существенным для мужчины, чем салат и сухари. И вообще посидеть рядом.
  Однажды, пересилив смущение, решилась. Взяла два говяжьих рагу и к его столику, благо в столовой полупусто.
  - К вам можно, Лев Митрофанович?
  - Пожалуйста. – Профессор встрепенулся, порозовел, уронил журнал. Затем уронил очки. Машечка ещё не знала, что в минуты душевных волнений у него всё валилось из рук. Она подняла очки и журнал. Села…
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
Hosted by uCoz